Василия Грязного, как всегда, не вовремя прорвало: он стал вспоминать, как ему поручили охранять тайну новгородского похода, чтобы известие о выступлении опричных из Москвы не опередило их. А на Тверской дороге запасной конь князя Вяземского вырвался и поскакал вперёд тревожным вестником. Его настигли и изрубили, после и хозяин пострадал... Василий в самом деле верил, что конь Вяземского был заговорён и мог подать весть новгородцам. Фёдор слушал его, дрожа подбородочком-улиткой, жалел коня. Но в бедном его уме рассказ Василия не связался с горелыми избами.
— Васька! — крикнул Иван Васильевич. — Дай птиц послушать!
Птицы уже не пели, затихли в гнёздах. Но, словно по указу государя, за поворотом ударил соловей. Горелая усадьба скрылась, полк вступил в лес. «Забудется», — пожелал Иван Васильевич. Он верил, что всё дурное, сделанное им, забудется, как забывает народ ошибки и злодейства победоносных государей.
Больной Неупокой был тайно доставлен в молельную избу Федосьи, построенную на средства Умного-Колычева вблизи Кускова, имения и подворья Шереметевых. Василий Иванович подозревал, что Злобе Мячкову поручили добить Неупокоя: он слишком много знал об Ильиных.
При всём своём духовном образовании Неупокой так и не уяснил символа веры поклонниц Параскевы Пятницы. Ею интересовались люди сильные, от архиепископа Леонида до дочери Ивана Большого Шереметева Агафьи.
После отъезда мужа Агафья переехала в Кусково из Звенигорода ввиду опасности нашествия Гирея. Поскольку оба брата Шереметевых стояли безвылазно на Берегу, Агафья стала хозяйкой на подворье. Службами управлял Истома Быков, откормленный и глуповатый красавец южных кровей. Они с Агафьей, быстро принюхавшись друг к другу, завели на подворье разгульные обычаи, странно и пряно сдобренные участием в молениях сектантов. «Разврат души и тела», — мысленно доносил Умному Неупокой.
Существовало много способов взвинтить себя до помрачения ума: прерывистое воздыхание, кружение, взаимное истязание и воскурение трав. На возвышении посреди избы восседала сама Федосья, а остальные бормотали и кричали несуразное, ходили хороводом вокруг неё или по воплю, исходившему, казалось, из глухой стены, бежали в лунный лес. В молении с выбеганием Неупокой участвовал всего однажды, но в лес по слабости не побежал. Хотя и любопытно было, из-за чего там слитно, сладко завыли молодые бабы...
Рудак, пристроившийся конюхом у Быкова, был убеждён, что у Шереметевых живут татарские лазутчики. Под Тулой захватили конного ногайца, он тоже назвался человеком Шереметевых. Из него не выдавили имён, хотя давили крепко и умело. В Кускове замечалось появление незнакомых татар в людских избах. Однажды на конюшне пропало несколько коней. Рудак перепугался, но Истома Быков его утешил, велел молчать — убыток-де покроем. Для чего? Чтобы не показать боярам, как плохо он бережёт добро, или кому-то срочно, тайно понадобились кони? Кража случилась сразу после отъезда Ивана Меньшого Шереметева на Берег. Воевода перед разлукой сильно гулял и много говорил...
Были другие признаки чьего-то тайного присутствия, особого внимания татар к подворью. Но признаки не вздёрнешь над огнём и не допросишь. Хватать татар подряд? Неупокой считал, что на подворье Шереметевых существовали условия, такие же благоприятные для лазутчиков, как в Заречье, но основная масса звенигородских татарских слуг Агафьи чиста. Следовало отделить овец от козлищ.
Лазутчиками могли оказаться не только татары. Все люди, появлявшиеся на подворье, требовали проверки, на которую Неупокой и Рудак не имели ни сил, ни прав. Однажды Рудак донёс, что некий домрачей из скоморохов, развлекавших с недавних пор Агафью и Истому, в нетрезвом разговоре с конюхом-ногайцем упомянул Юфар-мурзу.
В разгульной жизни без скоморохов-глумцов не обойтись. Они и появились вместе с Агафьей. На вкус Неупокоя, их веселье было грубым, подобно их стихире, открывавшей представление:
Дай, дай пирог.
Пусти на порог,
А не пустишь и не дашь.
Я возьму кобылу сиву,
Сведу в кабак
И пропью за так!
В один из вечеров, когда господское гулянье выплеснулось во двор и затянуло слуг, коим была пожертвована бадья горячего вина, Неупокой пошёл глядеть на скоморохов. Их было четверо — немолодых, но противоестественно подвижных и размалёванных. На их бритых лицах лежали борозды грешной жизни, что-то больное слышалось в смехе и натуге, когда старшой бил товарища по лысому темени и вопрошал:
— Угадай, откуда треск: плешь от руки али рука от плеши?
Третий, потоньше в обхождении, разыгрывал заботливого родителя:
— Хотел сынка пристроить по знакомству в скоморохи. Глуп оказался, пришлось пустить в подьячие!
Четвёртый играл на домре, на сопели — что-то вроде скрипки — и поплясывал. Хохот дворовых, визг ногайцев, одобрительный или издевательский, раздразнили глумцов до неприличия. Старшой надел личину коня, товарищ изобразил кобылу, они стали вертеться на лугу, и женщины, наслышанные об этой пантомиме, попрятались в сенях, чтобы выглядывать оттуда и плеваться.
Воистину: «Иные лицо своё и красоту человеческую некими лярвами и страшилищами закрывают, страшаще и утешающе людей...»
Глумцы вселились в тесную избёнку, через стенку от конюхов-ногайцев. Скоро уезжать не собирались, им было сытно и покойно тут, в углу подворья.
Само подворье являло ограждённое пространство, без замысла застроенное боярскими палатами с цветными крышами, резными гульбищами, бестолковыми пристройками и множеством служб и людских изб. Ко двору примыкал сад, густой и старый, уже не молодо-плодоносящий, но сочный и заросший, будто роща. Возле садовой калитки и стояла избушка скоморохов.