Цари и скитальцы - Страница 158


К оглавлению

158

На выборы короля шляхта явилась с пушками. Не сразу договорились, где их оставить. Ходкевич, прямой начальник Полубенского, взывал: «Если поляки презирают нас, мы уйдём!» Он по ночам захаживал к Ельчанинову, и паны радные могли только гадать, о чём они толкуют.

Капризное беспокойство шляхты объяснялось ещё и тем, что никто не знал твёрдо, на ком остановить выбор: на цесаревиче Эрнесте или Иване Васильевиче. У папского нунция Лаурео созрела мысль — уговорить царя принять католичество. Слова: «Париж стоит мессы» — прозвучали как раз в те годы. Стоил ли мессы Краков?

Граевский из узилища взывал к полякам:

«Великий князь желает связать свои народы с Польшей на тех условиях, на каких некогда Ягелло соединил Польшу и Литву... Великий князь готов приехать в Польшу. Литовцы же поступили со мной хуже всяких варваров: в Дрице меня поймали и по приказу Виленского воеводы Радзивилла посадили в тюрьму. Деньги и товары отняты. Пишу тебе, дорогой брат, из замка... Терплю невинно!»

Настал черёд галдеть и возмущаться польской шляхте. Им стало ясно, что большинство Сената против Стефана Батория. Шляхту он чем-то привлекал — возможно, университетским дипломом из Сорбонны. Воевода Гурко (которому Ходкевич задолжал триста червонцев) устроил шествие против австрийца и московита — с литаврами и выкликанием призывов. Сорвав очередное обсуждение, из зала заседаний выбежали делегаты. Оставшийся Ходкевич заявил: «Лучше уж московит, чем эта блядня».

В Стенжице стало опасно жить. Шляхта носила кольчуги под жупанами. Поляки отказались принимать решение по отчёту Ходкевича о тяжком положении Инфлянт. За три года, сказал он, русские гулевые отряды увели из приграничных областей сорок тысяч пленных... В эти же дни пришла весть о походе Никиты Романовича Юрьева на Пернау.

Литовцы заявили: «Мы должны сами о себе заботиться. Если нам суждено оказаться под чужой властью, то пусть это случится по нашей воле». Они имели в виду не немцев и французов.

Сейм развалился, как гнилое яблоко. Выборы короля были отложены на осень.

4


Когда княгине Тулуповой сдавили раскалёнными щипцами сосцы, ей, обеспамятевшей, почудилось, будто сын Борюшка младенческими дёснами цапнул её за грудь. Но Анна была стара, и молока у неё не было. Борюшка требовал, не понимал. Кроме него чего-то требовали чужие люди с тупыми лицами и страшными игрушками, которые надо бы отнять у них, как отнимают у детей кресало, чтобы не спалили дом. У изголовья чёрный ангел, притворяясь дьяком, спрашивал про Колычева.

Княгиня помнила, что надо молчать только о Бориске. Об остальных — не надо: если остальных убьют, это совсем не страшно рядом с убийством сына. Бориска, терзая грудь, просил, чтобы она ответила чёрному ангелу у изголовья, и тогда молоко пойдёт, как кровь из свежей раны.

Княгиня говорила.

Когда её спрашивали, зачем царица заходила к ней в светёлку и был ли при том Борюшка, она отвечала ясным шёпотом:

— Глядела государыня у меня жемчуг уродоватый для рукоделия. А боле ничего не ведаю. Не ведаю.

За каждое «не ведаю» она платила новой болью.

Подьячий Ухо, славившийся тем, что читал ответы по шевелению губ пытаемых, навис глаголем над жёлтым телом княгини, ознобленным и загаженным трёхдневными мучениями. От его духа Анне стало дурно, она укрылась в лёгкое беспамятство. Но кто-то кинул ей в лицо пригоршню жемчуга — отборного, из северной речки Варзуги, — и были жемчужины блаженно холодны, только что вытащены из воды. Подьячий Ухо всматривался в залитое слезами и водой лицо княгини. Анна улыбалась.

Василий Иванович Умной казался ей бесом-совратителем. Он виноват в несчастьях Борюшки. Колычева казнят, сынка помилуют. Она рассказывала об Умном, как исповедовалась.

Всего этого Колычев не знал. Он приводил в порядок свои дела.

С начала мая он ждал опалы и, надо думать, гибели. Внутренне ожидание выматывало, разъедало, но внешний вид боярина Умного и ум его были ясны. Он утешался поговоркой: умирать собрался, а хлеб сей. Жать и молотить придётся не ему, но то, что он считал необходимым, он завершал.

Необходимым для страны, но не для государя. Ожидание гибели убило последние иллюзии Василия Ивановича, он перестал объединять Россию с государем, он слишком часто видел, как государь вредил своей стране. Однако своим бесстрашным знанием Василий Иванович не делился даже с ближними людьми: для них оно было ядом.

Он их жалел. Особенно Неупокоя.

Он знал, что делает государь со слугами, казня бояр.

В неброский деревянный коробок он складывал служебные бумаги. Самую суть. Многое оставалось незавершённым: только нащупывались связи между новгородским погромом и интригами литовцев, от Леонида тянулась серебряная цепочка к Елисею Бомелю, лекаря оставалось поймать с поличным. Умной велел своему человеку сделать наблюдение за ним заметным, припугнуть его: в панике лекарь потеряет осторожность... Многое требовало допросов с пыткой. Скоро Василия Ивановича самого поволокут в подвал. Надо подумать о душе.

Думалось не о душе, а о крысах. Под видом наёмников, доброжелателей, купцов и лекарей они вынюхивали и доносили своим хозяевам за рубежом о состоянии России. По службе Василий Иванович, возможно, преувеличивал значение шпионства. Но теперь он точно знал, что многие опричники работали на иностранные разведки: в год пожара — на татар, ещё раньше — на немцев, как Генрих Штаден и, стало быть, его пособник Темкин. Не говоря уж о Скуратове, поддавшемся на провокацию литовцев в Новгороде.

158