Штаден, уволившись из армии, уехал в Холмогоры. Что он там делает, кроме торговли? Изменники Таубе и Крузе оставили ему дом в Москве, многих людей он снарядил в Германию, и появление его в России — через Инфлянты, с ведома Полубенского — внушало подозрение...
Не было времени на Штадена. На Леонида. Бомеля.
Есть время думать о спасении. Не здесь, а там, в безмысленной и доброй голубизне, лишённой напряжения и страха, какой являлась Василию Ивановичу обитель отлетевших душ.
От матери осталось немного драгоценностей. Жемчужные ожерелья висячие и стоячие — рясы и перлы, золотые булавки-занозки с зёрнами алого граната, серьги с висячими булавками-спеньями, перстни с крупными камнями старинной грубой огранки. Отец оставил Евангелие в кожаном переплёте с золотом и ладами. Из дорогих вещей в доме была ещё шуба, подаренная государем, — атлас двойной, турецкий, золотые листья по серебряной земле...
Всё это — в Троице-Сергиев монастырь. Себе Василий Иванович оставит только угорский золотой за Молоди. Он его наденет вместе с крестом на шею, когда поволокут его казнить, чтобы сверкнуло в глаза государю.
В Петровки — двадцать девятого июня — Злоба Мячков передал Василию Ивановичу вызов в Слободу.
Последняя свободная молитва и ночлег в Сергиевом посаде. Последний вольный вздох в утреннем лесу, на знакомой дороге, где столько передумано перед докладами государю. А сколько задумано на годы вперёд! В России нужно задумывать надолго, крупно, нужно неторопливо разворачивать её громаду ликом к сильным и просвещённым странам. Торопливость и нетерпение чреваты кровью и страданиями народа. Самодержавие, опричнина — нетерпеливы...
Всё шло, как ожидалось: на мосту Василия Ивановича встретили четыре всадника. У ворот Слободы они с намеренной грубостью велели ему вылезти из каптаны. Её отволокли куда-то за сараи, а казака-оружничего и возницу не знали куда девать. Те догадались, утекли в поле.
Василий Иванович перекрестился на все три слободские церкви. По деревянным, недавно политым мосткам двинулся к красному крыльцу, как если бы действительно был вызван государем для беседы. Из двери, украшенной единорогом, выступил, источая сдержанную радость, Дмитрий Иванович Годунов. Из-за его спины, высясь над низкорослым дядей, выглядывал Борис.
Дмитрий Иванович объявил о гневе государя на боярина Умного. Тотчас встречавшие подошли к Василию Ивановичу сзади и рванули дорогую ферязь. Дмитрий Иванович не выдержал пронзительного взгляда Колычева, исчез за дверью. Борис едва заметно повёл рукой, и люди, рвавшие ферязь, отошли с разочарованным урчанием.
Борис сказал спокойно, по-домашнему:
— Я отведу тебя, Василий Иванович.
Без добавления титулов.
Василий Иванович шёл по знакомой, мощённой плашками, дороге. Четверо с саблями следовали поодаль, изображая холопью ревность. По каменным ступеням сошли в подвал. Страж встретил их с горящим фонарём. Подвал тянулся, говорят, под стену с потайным ходом к речке Серой. Окованные двери вели в тесные каморы, обложенные камнем. Одна была открыта.
Около неё остановился Годунов, махнув сопровождавшим: прочь!
Страж с фонарём вошёл в камору первым. Колычев знал порядок, вошёл за ним. Попахивало плесенью, гниющим деревом и дерьмом, как обыкновенно в тюремных подземельях. Запашок знакомый. Василий Иванович старался взбодрить себя при Годунове, но увидел при свете фонаря мокрицу на кирпиче, и стало тошно. Захотелось сесть.
Под ним качнулась гнилая лавка. Он ночью уснёт на ней, в бороду полезет сырая земляная нечисть... Борис, уловив нечто на лице Василия Ивановича, отстегнул от пояса английскую серебряную фляжку, дал глотнуть. Вино было хорошее, такое выдавали дворянам на английских кораблях.
Кто мог подумать, что в первые тюремные минуты Василий Иванович станет бояться не мучительного будущего, а того, что уйдёт один из главных его губителей — Борис. Уведёт стража с фонарём, оставит наедине с мокрицами и мыслями... Господи, как захотелось, чтобы подольше остался здесь этот человек — живой и ненавистный!
Заметив его движение к двери, Василий Иванович сказал:
— Стало быть, государь и видеть меня не хочет?
— Государь велел тебя спросить: станешь ли лгать?
— Я государю никогда не лгал. Что государь ни спросит...
— Спрашивать буду я.
Василий Иванович всмотрелся в лицо Бориса.
— Вот, стало быть, кому меня пытать.
По благолепному лицу с глазами печальной птицы скользнуло отвращение:
— Я не пытаю! Коли пытать, государь другому приказал бы.
— Душою слаб?
— Что ж, государь всех нас видит на просвет, яко камни чистой воды, боярин.
Впервые после ареста Борис вспомнил о звании Умного. Ещё мучительнее захотелось задержать его. Борис спешил. Василий Иванович хотел потребовать, а вышло жалостно:
— Свечу поставили бы!
— Принесут. Тебя без света не велено держать. Обед не по-тюремному, с нашего стола. Как государь велит, я приду к тебе.
— Доложишь государю: вины не ведаю, но правду тебе, без пытки...
Зачем он это крикнул? Сорвался. Ровные шаги затихли.
Против пытки вся стиснутая душа Василия Ивановича возмущалась не только из страха перед животной болью, но из-за бессмысленности её. Он знал, что над огнём признается во всём, чего с него потребуют, а перед казнью на исповеди отопрётся. Пытать его нелепо. С Борисом Годуновым он был готов беседовать. Ещё бы казнь полегче, как матери-княгине Старицкой — от угара.