Цари и скитальцы - Страница 150


К оглавлению

150

Он поклонился княгине Анне, как кланяются умирающим. Долго ещё во тьме сеней стояли перед ним её отчаянные глаза, жёлтые от разлития желчи.

Государь принял Василия Ивановича после дневного сна, перед вечерней. И на его одутловатом, оплывшем вниз лице читалось то же недоброе и неопределённое беспокойство, какое бывает у человека, когда в семье нехорошо.

   — Христос воскресе, — сказал Умной.

   — Воистину, — хмуро откликнулся Иван Васильевич и подал руку для поцелуя.

С Дмитрием Годуновым он наверняка христосовался... Поймав себя на этой выкладке, Василий Иванович устыдился и укрепился сердцем. «В руки твои предаю...» — пронеслось в сознании и выровняло мысли, как выравнивает строй налетающий топот коня второго воеводы.

   — Какие новости, Василий?

   — С Литовского повытья прикажешь начать, государь?

   — Про то я от Нагого знаю. Паны едут в Стенжицу. Прибавишь что?

   — Государь, шляхтич Граевский, бывший здесь зимой, взят литовцами и посажен в замок. Поляки требуют освобождения, в Стенжице будет свара.

   — Нам не велик навар... Важней, чем этот полячишка, нет у тебя вестей?

   — От императора германского выехали к тебе послы, государь.

   — И это слышал от Афанасия.

   — А я, государь, тайн от твоего ближнего дворянина не держу. Что я знаю, то и он знает.

   — Зачем же мне, Василий, двое знающих? Деньги вы получаете немалые. Щелкалов жалуется, казна пуста.

   — Воля твоя, государь, я готов, коли прикажешь...

   — Хоть в Юрьев?

Сдавило сердце. Когда-то в Юрьев отправились опальные Адашевы, потом князь Курбский. Юрьев — начало гибели государевых советников.

   — Вид у тебя худой, Василий. И у меня, верно, не лучше. Нет у тебя в мыслях, будто мы по лесу блуждали три лета и не туда пришли?

   — Тяготы много, государь. А только Андрей Щелкалов напрасно печалуется, в Большом Приходе денег стало более, чем прежде. А сколь потрачено: Москва отстроена, Пайда взята, боярин Никита Романович на Пернау снаряжен. Возьмём Пернау — море наше, построим корабли...

   — Василий, кто разболтал боярам, будто я барки строю в Вологде для отъеханья за рубеж?

Иван Васильевич не отрывал от Колычева зорких и тяжёлых глаз. Он обладал убийственной способностью на несколько мгновений замораживать зрачки, пронизывая тебя как бы двумя гвоздями, а когда тебе уже невмоготу, охватывать, ощупывать лицо твоё, лгущие губы и косящие глаза, и руки без места, и всю твою по-иудиному согбенную фигуру бегучим, мечущимся взглядом! И не виновен, так признаешься одним покаянным дрожанием членов. И мерзок покажешься себе.

   — Василий, ближние мои коли об чём и догадаются, то запечатают уста. Али я сам им запечатаю!

   — Государь, я в Вологду человека посылал...

   — Оставим это. Нет у тебя выучки, как у Нагого. Поговорим лучше о Новгороде. Не от тебя, а стороной узнал я, что Леонид творит непотребное. Что у него там за юродивые жёнки?

Колычев понимал, что жёнки ни при чём. Видимо, в ближней думе (но без него, без Колычева!) решили прижать духовных, отменить тарханы — освобождение монастырей от податей. Чтобы заставить раскошелиться монастырских старцев, надо их припугнуть.

   — Государь, тех жёнок прямо называют ведьмами. Одну из них я тебе явлю хоть завтра, она... из моих людей, государь. Назирает Леонида. Слышно, что жёнки ему клады ищут и творят бесовские службы. Ещё я вызнал, что Леонид отправил через твоих изменников Гловера и Рюттера коробья с серебром. Не в Литву ли? Али через Ревель к шведам?

Василий Иванович топил архиепископа охотно, с увлечением. Он видел, как в таком же увлечении светлеет, разгорается брюзгливое лицо государя. Тот играл пальцами в перстнях, разминал руку, мучимую камчугом. Заговорил почти милостиво:

   — Прав был покойник Малюта. Новгородская измена неискоренима. Уж на что был верен Леонид, пока жил в Чудовом, а натянул белый клобук — и верность истаяла. Как думаешь, Василий, много у него соумышленников?

   — Конечно, есть...

   — И, верно, много? Снова учить их...

Василий Иванович сообразил, куда клонит государь. Захотел глотнуть, слюной оросить пересохшее горло. На языке одна шершавая горечь. Вот, стало быть, какое испытание готовил ему господь: стать вторым после Скуратова вдохновителем погрома Новгорода. Они опять пойдут мимо Твери, и рука родича Филиппа достанет Колычева из-за ограды Отроча монастыря, поставит на его лоб клеймо до Страшного суда. Затем ли он, Умной, так рвался в палаты власти?

   — Государь! Хочешь ли ты вновь покарать стадо за грехи пастыря?

   — То стадо злое!

   — Государь милостивый, вспомни, как запустела новгородская земля после опричного похода. Разве он не был на руку литовцам? Посошные мужики разбежались от дорог и гатей, не стало хлебного запаса, и войску не пройти было к границе. Словно злым советчикам твоим ту гибельную мысль внушили шпеги Жигимонта... Государь милостивый, казни меня, но нельзя более трогать новгородцев. Страна и без того слаба, а нас, я чаю, ждёт долгая война — за море.

Иван Васильевич молчал. Колычев стал различать звуки и запахи, не замечаемые прежде: поскрипывание половиц в соседней комнате, тягуче-терпкий запах ковров, подкисший дым восточного курения, впитавшийся в стены, лежалый дух полавочников и тонкий печной угар. В день гибели мира, говорят еретики, мы не услышим ни грома, ни пророчеств, а люди будут заниматься повседневным, скучным, и вдруг увидят, как бесшумно, бумажным свитком, скручивается небо... Гибель, как царский истопник, приходит в мягких сапогах.

150