Цари и скитальцы - Страница 151


К оглавлению

151

   — Василий! Я, стало быть, своему народу жилы резал?

Замахиваясь, надо бить.

   — Малюта со товарищи резал их, государь. На место их ты нас призвал — добром искупить прежнее зло. А мы тебе верны.

   — Сходное говорил мне родич твой, митрополит Филипп. Покуда я не научил его молчать.

Ещё минута тишины. Почудилось, что наверху упало и рассыпалось. Комок земли на гроб.

Иван Васильевич вздохнул:

   — Ну вот мы и отбеседовали с тобой, Василий. Ступай. Господь тебя простит, ежели он прощает клевету на мёртвых... Иди!

В последнем окрике послышалась почти мольба. Казалось, государю стало невыносимо смотреть на Колычева, он опасался за своё царское достоинство.

Во дворе Умного встретил Григорий Васильчиков, брат царицы. С потерянным и глуповатым видом он сунулся к Василию Ивановичу, стал о чём-то неважном плакаться. Умной отвёл его подальше от дверей.

   — Чего-то делается со мной, Григорий, с памятью. Весь день вспомнить не мог, что я у Троицы забыл. А деньги-то...

   — Какие деньги? Я ныне, государь, не при деньгах!

   — А надо поспешать, Григорий, покуда у Троицы нашим серебром не гнушаются.

   — Василий Иванович, ты будто не в себе.

   — Благодари сестрицу.

Васильчиков решил, что Колычев перенапрягся на государевой работе и тронулся умом. Злодейства, даже и на пользу государства, даром не проходят.

Однако, разобравшись, братья Васильчиковы последовали совету Колычева и сделали, как он.


Из «Данной грамоты» в Троице-Сергиев монастырь:

«Се яз Василий сын Иванов Умного Колычев дал есми в дом Живоначальныя Троицы и великих чудотворцев Сергия и Никона архимандриту Варламу с братнею деньгами сто девяносто рублёв, да камения, да серебряную утварь... А покамест яз жив, за моё здравие бога молите. А станется божья воля надо мною, смерть, да пожаловати имя моё записати в вечном синодике и из синодика его не выгладити покуда бог благоволит стоять обители».

9


В ночь на пятнадцатое мая Неупокой, Рудак и Крица, обмотав старыми онучами копыта и морды лошадей, выехали из Орши.

У первой лесной развилки их ждал человек, посланный Смитом, — высокий, костистый и мрачный жмудин, неплохо говоривший по-русски. Он повёл московитов на Вильно северной дорогой, не через Минск, а по истокам Березины, затем долиной Вилии.

За ночь проехали опасные места между Оршей и Смольянами, имением Кмиты. Под утро, пригревшись на поляне в сосновом бору, уснули так беспамятно, что хоть всех перевяжи и затолкай в торок. Неупокой проснулся от страстного, густого и заливистого свиста, щёлканья и звончатого треска птиц. Только в заповедной глуши с обильным кормом птицы и звери живут так откровенно. Всё выше поднималось солнце, и крепче пахли сосны, багульник и зацветающая земляника. «Как хороша эта земля, — сонно и радостно изумился Неупокой. — Господи, ради одного такого утра...» Он не знал, чем отслужил бы господу за каждое такое утро, только испытывал неведомую прежде благодарность за то, что жив. Говорят, обострённое чувство жизни пророчит небывалую удачу либо смерть.

Жмудин сварил кулеш. Запили родниковой водой, взболтав в ней мёд. Распутали коней. Шли спорой рысью. У деревень жмудин пускал свою чёрную кобылу по еле заметным тропам, в объезд. Под вечер добрались до хуторка, где у жмудина был знакомый. Там напились густого молока, дали коням для бодрости овса, смоченного забродившим мёдом, и порысили дальше, пока не пала тьма...

Горел в лесу костёр. Укромный огонёк не застил звёзды в прогалах между чёрными шпилями елей. Поляна казалась щелью, открытой в бездну неба. А за еловыми стволами, в полуночной черноте леса и болота что-то неведомое и чужое оживало и с любопытством, с непонятным умыслом следило за людьми. Оживши, выдавало себя необъяснимым шорохом, вздохами и тенями, не успевавшими исчезнуть, если внезапно обернуться к лесу.

Спать не хотелось. Жмудин заваривал какую-то траву, давал попробовать. Настой был горьким и бодрящим. Рудак похвастал:

   — Я бабу нашёл под Оршей. Сладкую, вдовую.

   — Скор ты на... — одобрил Крица. — Не в блядне ли?

   — Ни-ни! Иду по берегу, сторожусь...

Рудак рассказывал, как молодая жёнка гуляла по полю, в овсе, увидела пришлого мужика в сарае, и он сразу полюбился ей. Подсела, слово за слово... Сердечный разговор. Когда вернутся, он к ней гостевать пойдёт.

   — Женись, не упускай, — советовал Крица. — С твоей-то рожей.

   — Венчаться неохота в третий раз, — корчил Рудак бывалого.

   — Зачем венчаться? — рассудил жмудин. — Так живи.

   — Срам!

Рудаку нравилось измываться над жмудином, всё понимавшим прямо и простодушно. Тот возразил:

   — У нас невенчанных половина Литвы. И паны, и простые. Запишутся у войта и живут. Их не судят, считают за женатых.

   — А дети?

   — Дети всё одно... наследуют. Только коли у шляхтича, надо, чтобы два свидетеля подтвердили. Тогда они шляхтичами пишутся, хотя жена холопка. Мы детей любим. Для матери нет страшнее пожелать, чтобы её дитятко лайма подменила.

   — Это кто?

   — Дева озёрная, лесная. Лаймы тоже любят детей, рожать не могут. Скрутят ляльку из веток да соломы, подкинут матери вместо живого. Если та поздно хватится, лялька мясом обрастёт, не отличишь. Много раз было на дальних хуторах: лежит дитя, не плачет. Мать станет распелёнывать, глядь голова человечья, а из целен хворост торчит. Не до конца мясом обросло. Глазами водит... Тут его надо скорее жечь.

151