Князь понимал с полуслова. Граница между областями влияния России и Литвы в Ливонии шла по Двине. Князь часто соприкасался с русскими отрядами.
После взятия Пайды московиты не упустили случая зайти в Инфлянты. Но они понимали, что Полубенский всегда имел решающее преимущество — опорные замки, возможность сосредоточения войск. Северней Двины он мог внезапно отрезать русские тылы, и если не погромить московские полки, то сорвать поход. А поход намечался на Пернау, во главе с Никитой Романовичем Юрьевым. Перемирие Литвы с Москвой кончалось в мае, князь Полубенский мог вмешаться...
— Ах, до войны ли нам, пан посланник! — искренне воскликнул он. — Поляки денег не дают, французы обещают. У государя моего гетмана Ходкевича душа к войне не лежит — сам видишь его письма. Я признаю, что государь мает полное право наказывать своих ослушников... Двое дерутся, третий не мешай. То моё слово, пан посланник.
Полубенский гарантировал невмешательство с чистой совестью. В ту весну у него не было сил воевать с русскими. Московиты могли не беспокоиться, но им зачем-то нужно было княжеское слово. Он его дал.
Три московита и шляхтич Голубь слышали, как «справца рыцарской», командующий литовскими войсками в Ливонии обещал не вмешиваться в действия воеводы Юрьева. Голубь, конечно, молчаливый человек, его долги тоже оплатят... Но князь почувствовал, как обволакивают его какие-то тенёта и тянут в тёмное и нехорошее.
Чуткий Фёдор Елизарович велел подать целебного мельхана для души, мучимой совестью, — горелки.
— Ежли господь нас видит, князь, он улыбается на нашу слепоту. Эрнест Австрийский и Обатура далеко, а государь наш близко. Станет он вашим великим князем — мы с тобой вспомним сию беседу.
— Литва против Батория! — заверил Полубенский.
Он сам был против. Теперь же, в свете совершенного предательства, московский государь на польском троне был для него как бы отпущением греха.
— А что московские порядки, так они не настолько плохи, як уверяет Курбский, — князь Александр предпочёл не называть Андрея Михайловича свояком. — По крайней мере, вы не дозволяете губным старостам судить князей!
Пять лет назад указом Сигизмунда Августа все княжеские вотчины были включены в новые поветы, а поветовый староста стал врядником — судьёй для всех.
Уния закрыла перед князьями двери Сената — они уравнивались в правах не с панами радными, а со шляхтой. Князь Курбский ответил тем, что не впускал врядника в свой замок, но не все смели поступать, как он. Несмеющие затаили зло на Унию, на Краков. Неупокой раздумывал над тем, как зарождается и из чего слагается предательство. Капли обиды на короля и панов радных; жизнь не по средствам; оглядка на начальство, которое само не ведает, куда идёт страна; страх не за собственную жизнь, а за имущество и судьбу семьи; привычка к жестокости, уверенность, что и другие вероломны и жестоки, — князь Полубенский знал, что государь, став королём, сумеет свести с ним счёты за Изборск. А может быть, сильней всего — то знание, которое доступно только людям, близким к власти и лучше обывателя понимающим её глубинную преступность, неприменимость к ней моральных норм.
Полубенскому угодно было называть переговоры — чтобы не сказать сговор — с Ельчаниновым «приятельством». Неупокой не делал из него особой тайны, слухи дошли до Кмиты. Тот, наученный прошлогодним опытом, ни до каких приятельств не опускался. Филон Семёнович не принимал самой возможности избрания московита в короли. Он лучше князя Александра представлял силу антимосковской партии в Литве. Он стал присматриваться к Полубенскому и, встретившись с Остафием Воловичем на сейме, поделился подозрениями.
Открытие елекционного сейма в Стенжице было назначено на десятое мая. Туда заранее уехал Ельчанинов, оставив Неупокоя в Орше.
С начала мая Неупокой ждал Антония Смита. Тот должен был доложить, как выполнено очередное поручение Колычева — распространение копий писем литовских магнатов к государю. Каждый писал приватно, втайне от Литовской Рады, давал добрые советы и обещания, после чего голосовал за Генриха. Очередное скандальное разоблачение посеет ссору в Стенжице. Осталось переправить туда письмо Граевского. У Колычева с ним была договорённость, что, если Крыштофа арестуют, он обратится за справедливым судом ко всей польской шляхте. Это было в его интересах, иначе литовские паны радные просто сгноят его в тюрьме без огласки.
Но не только о том, как добыть письмо из Трокайского замка, болела голова Неупокоя. Он крутил на пальце перстень с фамильным гербом Полубенских, и дерзкие замыслы рождались в его ночном уме, о коем известно, что он высоко залетает, но мало исполняет утром. Утром в нас просыпается житейская трезвость, она смеётся над ночной отвагой, как над хмельными клятвами.
Рудак и Крица от скуки затеяли в сенях склоку. Их не утихомирил даже приход Антония. Странно, что возня и ругань не мешали Неупокою, а укрепляли его в одном рискованном решении.
Антоний Смит показал ему листовку со стишком, сочинённым в Литве, но размноженным в печатне у Невежи, близ Александровой слободы. Листовка вскоре появилась на заборах в Стенжице:
Кто цезаря изберёт,
Тот смерть себе найдёт.
Был бы Фёдор як Ягилло,
Нам бы лучше было.
Незатейливый стишок играл на ностальгии литовцев по временам, когда всей Речью Посполитой правил великий князь Ягайло. Вопреки уверениям царя, в Москве интриговали не только против Батория, но и против эрцгерцога Эрнеста.