Женщина не шевелилась. Она сидела так задумчиво и тихо, будто вслушивалась в рост травы или в перетекание соков в своём поруганном теле. Рудак, оправившись от равнодушного отвращения, которое всегда накатывало на него как наказание за нечистую любовь, с давно забытой умиротворённостью тоже слушал молчание земли и затихающий шум в ушах. Когда в ложбине раздался лошадиный топот, ни Рудак, ни женщина не шевельнулись. Ей стоило крикнуть, и через час Рудак болтался бы на сосне. Он мог зажать ей горло привычным способом, она задохнулась бы без крика. А они замерли в сарае, словно застигнутые любовники.
Топот затих. Женщина встала и пошла, не разбирая тропки, по ячменю. Церковь со звонницей виднелась за краем поля.
...Рудак нашёл Неупокоя в слободке на берегу Оршицы, недалеко от торга. Русские там пригрелись. На свежий московский взгляд, их жизнь в Литве выглядела затянувшимся отдыхом. «Хорошая работа у посольских», — решил Рудак, наблюдая, как рыбак тащит Неупокою живую рыбу прямо из Оршицы и как лениво торгуется с ним Митька Крица. Юная зелень садов, сонная шелковистость обильного, но неширокого, домашнего Днепра омыли совесть Рудака от всех дорожных приключений.
Он вручил Дуплеву послание Колычева, написанное цифирью. Подьячий Годунова снял противень, но разобрать вряд ли сумеет.
На Дуплева свалились невесёлые заботы.
Если бы не условный знак Василия Ивановича, Неупокой решил бы, что Умного подменили. Он требовал ускорить «добывание вестей», не останавливаясь перед похищением документов, войти в сношение с людьми, близкими к князю Курбскому, и «сотворить ему докуку». Попросту — навредить, сделать подарок государю. До этого Умной ещё не опускался... Немедленно связаться с Крыштофом Граевским, куда бы его ни посадил Волович, и передать его послание в Стенжицу — «для гвалту между панами».
Неумная, губительная суета. Кажется, что-то изменилось в положении Василия Ивановича. Особенно нелепо было выходить на князя Курбского: он давно отошёл от разведки, утешаясь бессильными писаниями. Придётся рисковать людьми и добрым именем посланника, чтобы напакостить ему.
Крыштоф Граевский, взятый на границе, допрашивался сначала в Дисне и Вильно, затем переведён в Троки, в собственный замок Остафия Воловича. Рудак, накачанный Умным, рвался в бой. Он был готов проникнуть в замок пана Троцкого, устроить там погром. Ему мерещились засады в болотах у дорог, по коим едут посланцы Кмиты или сам Курбский. Излишняя готовность Рудака идти на риск казалась Дуплеву опасной. Он велел Крице негласно приглядывать за Рудаком.
В послании была строка для Ельчанинова: не жалеть денег на оплату долгов князя Полубенского. Его начальнику Ходкевичу щедро пообещать на будущее, коли он станет голосовать за государя.
Фёдор Елизарович Ельчанинов перестал спать ночами. Чем ближе к съезду в Стенжице, тем беспокойней становилось в слободке русских из-за таинственных посланцев. Как доносил Фёдор Елизарович в Москву, ночью к нему являлись то шляхтич Голубь, то люди Яна Глебовича, то представитель примаса Якова Уханьского, в чьи обязанности входило, между прочим, выкликание кандидатов в короли. Люди не просто приходили, а приносили бумаги, похожие на письменные обязательства голосовать за московита. Архиепископ Яков Уханьский прислал образцы грамот, которые следовало бы разослать от имени государя магнатам и влиятельным шляхтичам: «Ты меня знаешь, и я тебя знаю, что у тебя большая калита. Я не калиты твоей хочу, хочу иметь тебя своим приятелем, ибо ты умён и так посоветуешь, что не только калита — сундуки твои будут полны...» Намёк, достойный князя Полубенского.
Все понимали важность Стенжицы. Решалась судьба Польши и Литвы, избирался не просто король, а направление политики ближайших десятилетий во всей Восточной Европе. Для Ельчанинова Стенжица была последним испытанием, оценкой годовой работы. Фёдор Елизарович с начала апреля испытывал взвинченную бодрость, почти болезненный прилив сил, когда всё получается живо и умно, словно он единственную в своей посольской жизни удачу схватил за гриву.
После доклада Неупокоя он принял Голубя и князя Полубенского. Приватная беседа состоялась в одну из неподвижных лунных ночей, когда в Днепре купаются нагие лаймы, а христиане по этой именно причине жмутся к жёнам.
Кроме литовцев в горнице были только Давыдов и Неупокой.
— Князь, — заявил Ельчанинов устало и решительно. — Не стану тратить время и пугать тебя, но лишь взываю к твоему природному уму. Что ты умён и воин храбрый, мы знаем. Наш государь ценит умелых воевод. Надо тебе решать, с кем ты.
Ходкевич, начальник Полубенского, писал в те дни Фёдору Елизаровичу: «Своей вины перед государем не ведаю, а государь ко мне не отпишет, ни в каких делах служить не велит».
Князь Александр видел, что его обходят. Магнаты, как всегда, готовы сорвать прибыль там, где обедневший князь из-за своей порядочности проявит нерасторопность.
Антоний Смит выкупил расписки Полубенского у виленских евреев.
— Я только служилый человек, — прибеднился Фёдор Елизарович. — Деньги посольские, государь спросит, куда я их потратил. А так бы я из одного приятельства, князь, оплатил все твои долги.
— Пану посланнику дать расписку? — приосанился Полубенский.
— То лишнее, мы не торгаши. А ты, князь, рыцарь. Служба твоя — война. Инфлянты вам передались, мы в них не вступаемся, но к полуночи лежат иные города. Ежели государь захочет поучить своих ослушников... Не знаю, правильно ли ты понимаешь меня.