Звезда, явившаяся в созвездии Кассиопеи в 1572 году, погасла в марте 1574-го.
Возникшая, по Тихо Браге, как истечение из Млечного Пути, Новая озарила некий законченный период в жизни России. Елисей Бомель полагал, что угасанием звезды господь предупреждает русских о близких переменах.
Василий Иванович Умной не ждал хорошего.
Государь вызвал из Крыма Афанасия Нагого, жалуясь в письме к нему, что на Москве «ни в земском, ни в опричнине» положиться не на кого. Нагой провёл в Бахчисарае десять лет, не был замешан в опричных мерзостях, но, угадав настроение государя, устроил ему представление с допросом выкупленных у татар холопов бояр Мстиславского и Воротынского. На нём присутствовал Умной. Он со стеснённым сердцем услышал, как государь спросил: «Хто из бояр мне изменяет: Василий Умной, князь Борис Тулупов, Мстиславский, Шуйский...» Правда, пленник ответил: «Я про измену их ничего не слышал, а говорят в Крыму, что они тебе не изменяют». Но сам вопрос показывал, что государь не исключает новых «изменных дел».
Насторожило Василия Ивановича и донесение Неупокоя о вологодских кораблях. То, что казалось диким Дуплеву, Умной, причастный некоторым опричным тайнам, совсем не исключал. Он смутно слышал о неких тайных грамотах, привезённых в Москву английским разведчиком Томасом Рэндольфом. В них королева будто предлагала царю убежище... Всё это было в разгар опричнины и казалось невозвратным прошлым. Однако государь возобновил строительство своих разукрашенных барок.
В июле произошло событие, вскрывшее всю опасность положения Умного: Дмитрий Иванович Годунов решился на местнический спор с ним.
Местничество — не блажь честолюбцев, а проба сил. Кто кого выше — судит государь. Случалось, Иван Васильевич производил целые исторические изыскания — о роде Шереметевых, к примеру, — но чаще объективность уступала место политическим расчётам. Дмитрий Иванович явно испытывал Умного на излом.
Бояре Колычеву сочувствовали, Никита Романович Юрьев пробовал заступиться за него, но был оборван государем. В одну из горьких, раздражительных минут Василий Иванович проговорился в доме Юрьевых, что прежде он видел в государе истинного царя, а ныне тот, яко скиталец бездомовный, сам смотрит за рубеж... Он прикусил язык, но поздно. Протасий Юрьев, наперсник и оружничий царевича Ивана, заметил, что люди делятся на домовитых и бездомовных, от рождения поражённых болезнью скитальчества, однако в роде Калиты все были домовитыми, воистину «царями». Нынешний государь, как видно, совмещает... Никита Романович велел ему замолчать. Слух о возможном бегстве государя или о возвращении обычаев опричнины прошёл по земщине сквозящим ветерком.
А скоро выяснилась и главная причина недовольства государя своим руководителем Приказа посольских и тайных дел.
На это место метил Афанасий Фёдорович Нагой. Он сумел внушить Ивану Васильевичу, что Колычев и Щелкалов зря втянули его в борьбу за польскую корону. Поляки лгали, а им поверили, как дети. Оно понятно: Колычеву, как и иным боярам, видятся польские привилегии и вольности. Умной-де надеялся, что уния России с Литвой и Польшей ослабит московское единодержавие, а бояре, стакнувшись с панами радными, возьмут верх. Царь слушал его внимательно, но молча, и можно только ужасаться намерениям, зревшим в его душе. Кстати, к королю Генриху, приехавшему в Краков, пришлось отправить с поздравлением Фёдора Ельчанинова. И в этом унижении был виноват Умной.
В пору было делать вклад на помин души или возносить нечестивые молитвы о смерти государя.
Осталось тайной, молился ли Умной, и кто там что-то перепутал в небесных приказах, а только государь внезапно заболел и умер. Только не наш, а французский Карл, на чьей душе — смертный грех Варфоломеевской ночи. Смерть его обернулась спасением Колычева.
Екатерина Медичи вызвала сына из Кракова в Париж: французская корона была дороже польской. Ранним утром Генрих бежал из королевского замка на коне, подаренным ему Тенчинским, главным его доброжелателем и агитатором.
Михайло Колычев, вернувшись из Литвы, со смехом рассказал своему родичу и благодетелю подробности. В погоню за любимым королём бросились паны сенаторы. Кричали, возмущались: «То не король, ему бы только вольту танцевать!» Вольта — канкан шестнадцатого века. Крестьяне, люди грубые, отыгрались на королевском секретаре Пибраке. Тот поджидал Генриха в часовне, но беглый король в заполохе проскакал мимо. Пибрак бросился в лес, попал в болото. Крестьяне стали его гонять камнями, как подстреленную утку. Через пятнадцать часов референдарий Чарнковский воротился из неудачной погони и выручил секретаря.
В Польше восстановилось мутное бескоролевье. Литва всё больше утверждалась в своём враждебном отношении к полякам. Всплыли обиды Унии. Генриху вновь назначили вернуться к осени. Никто не верил в возвращение.
Теперь из претендентов на престол остались Эрнест Австрийский и Иван Васильевич либо царевич Фёдор.
Нагой притих. И настроение у государя заметно изменилось. Как всякий страстный человек, он загорелся новой возможностью одним ударом разрешить множество трудностей, в том числе — затянувшуюся войну в Ливонии и даже спор с поляками о Киеве. Он словно впервые осознал выгоды, открывавшиеся перед ним с избранием на краковский престол. С жестокой улыбкой он сказал Умному, что уж теперь-то он достанет князя Курбского — не топором, так словом, ибо «Ондрюшке более нечего ответить».