Цари и скитальцы - Страница 91


К оглавлению

91

От кресла государя был виден зарябивший на солнце Волхов, широкий деревянный мост на опорах, стена Детинца и купола церквей за нею. Архиепископу, учитывая сан, Иван Васильевич не приказал явиться, но видел, что в толпе маячат чернецы с Софийской стороны. Расскажут.

Он велел очистить мост, а новгородцев подогнать поближе, чтобы слышали.

При всяком насильственном перемещении толпа делится на задних и передних — на боязливых и любопытных. Среди последних бегающий взгляд Ивана Васильевича поймал белое одеяние старца Жегальца.

   — Гряди-ко ближе, — поманил его Иван Васильевич.

Он слышал о неброской трудовой отваге старика, всё прошлое лето провозившегося с чумными трупами. С тем большим разочарованием он заметил, каким уныло-стянутым стало узкое лицо Жегальца и как трудно переступали его ноги в ветхих поршнях. Среди всеобщего благополучия тому вдруг показалось страшно первому испытывать, что же задумал государь. Неготовый к гибели, он плёлся и жалел себя, чувствуя, как и остальные его жалеют.

Двое Малютиных людей без спроса помогли ему. Толпа притихла недобро и опасливо. «Знать бы, — мечтал Иван Васильевич, — что они сделают, ежели я велю кинуть старца в воду? Возропщут? Бросятся спасать? И кто решится — посадские, дети боярские, холопы? Жалко, нельзя проверить, времена не те». Он был необычайно любопытен к способностям и силе человеческого духа.

Иван Васильевич напрягал горло, чтобы его услышали самые дальние:

   — Ты помнишь, Жегальцо, как мы казнили наших изменников на этом мосту?

   — Как забыть, государь, — прошелестел опавший голос.

Ноги Жегальца, стянутые заношенными портами, подламывались, выпирали колени, поражённые камчугом. «Как у меня», — изумлённо заметил Иван Васильевич. Сравнение со старцем показалось отвратительным ему. И что-то простое, человеческое в сердце его заныло в ожидании задуманного.

   — Я чаю, ты не веришь, что все казнённые виновны? Гляди в глаза мне!

Белки у Жегальца были с желтинкой. Вообще он выглядел сегодня не таким чистым душевно и телесно, как обычно.

   — То ведает господь да ты, государь, — отгородился он обычной присказкой.

   — Станешь тень наводить, я осержусь, Жегальцо!

   — Что ж, государь... — старик выпрямился, решился на мучение и сразу показался выше, здоровее. — Как говорится, осердясь на блох, да одеяло в печь! Бывает.

Василий Грязной хохотнул и мигнул Скуратову. Дерзость не могла пройти невеже даром, Грязной угадывал жестокую, в опричном духе, провокацию государя. Скуратов, сгорбив плечи, не откликнулся. Он был умнее и предусмотрительней Грязного.

На берегу теперь стояла такая тишина, что и в Детинце, верно, было слышно каждое слово государя.

   — Да, одеяло мы прожгли. Первыми виноваты в том изменники, ваш Пимен с присными... Но и у меня были слуги лукавые, они мою царскую волю исказили. Иных я уже казнил, ты, верно, слышал. Конешно, невинно убиенным от того не легче. А грех на мне! Рассуди, старец, своим умом — справедливо ли это? Злые окружали меня, советовали мне, а зол оказался я один.

Иван Васильевич почувствовал искреннюю обиду на несправедливость. Он умел себя растрогать и убедить в конечной правоте. Он замолчал, сглатывая слезу.

Старцу Жегальцу было очень плохо. Он вовсе перестал понимать государя. Тот явно ждал уместного и остроумного ответа, после чего, надо надеяться, он Жегальца отпустит, не казнит. Господи, да об чем тут говорить? В том, что случилось здесь два года назад, Жегальцу всё было ясно, он полагал, что и государю, и его ближним людям-прихлебателям тоже всё ясно, и незачем болтать о справедливости посреди иссохших слёз и крови. Старик чувствовал просто сердечную слабость. Сейчас он упадёт.

В отупевший мозг его стучались, как это всегда бывает, одни пословицы да присказки — заёмная, проверенная мудрость. Тянуть молчание дольше было невозможно. Жегальцо медленно проговорил:

   — Об злых-то, государь... Которы окружают... Говорят: подле пчёлки — в медок, подле жучка — в дерьмо!

Кто говорил его осипшим тенорком? Не он. Себя он пожалел бы. А, ладно, теперь что будет, то и будет, зато никто не скажет, что Жегальцо — невежа, не сумевший ответить государю.

В могильной тишине расхохотались двое: государь и Василий Иванович Умной. Как сговорились. Скуратов запустил руку под однорядку и сильно потёр сердце. Ему было немногим легче, чем Жегальцу. Он ждал.

   — Жучки! Дерьмо! — повизгивал Иван Васильевич. — А вот посмотрим... Поглядим, что ли, православные, плавает ли дерьмо по Волхову! Они топили невиновных, теперь вы — их! Хватайте!

Голос его гремел и скрежетал над Волховом. Им овладело искомое неистовство, острое и освобождающее. Знаем ли мы себя? Дремлет в нас тёплая любовь к живому рядом с кровопийством, тянет нас то в болотную гниль, то на солнечный луг и пашню, но где тот шепчущий седельный барабан, что гонит нас по этому затоптанному миру? Где всадники, откуда пенье труб? Кто же играет нами, господи...

   — Гойда! — вскричал Иван Васильевич, радуясь чистому отклику от стен Детинца и воды. — Умной, работай, коли обиженные не хотят! Через двоих на третьего! Ты! Ты! И ты!

Жертва немыслима без лицедейства, но лицедейства с сильной долей искренности, с помрачнением ума. Иначе она не будет принята. Иван Васильевич бил длинным, кривоватым от подагры пальцем в людей Скуратова. Отяжелённый перстнями палец ткнулся сперва в тех, кто вывел Жегальца, потом в стоявших за спиной Григория Лукьяновича. При этом Иван Васильевич умудрялся не видеть самого Малюты, будто прозрачного... Выталкиваемые товарищами, счастливыми тем, что не на них указывает государь, опричные — теперь-то уж воистину «опричь!»— деревянно вываливались вперёд. Они догадывались, что с ними станут делать: им живо вспомнился холодный Волхов двухлетней давности, и сами они в лодках посреди шуги и тощих льдин, и копьями толкают под льдины тех, кто хочет выплыть. Теперь они смотрели на солнечную воду, медленно шевеля губами. Молились? Вспоминали матерей?

91