Цари и скитальцы - Страница 55


К оглавлению

55

Колычев не мог сильнее навредить Малюте, чем тот навредил себе, послав в заречную слободку Грязного с дуболомами. Но Дуплев, Дуплев! Неужто обо всём молчал? Цены нет парню.

Малюта разливался:

   — Надо бы вызнать, государь, с кем он да Венедикт Колычев стакнулись из москвичей. Нашей промашкой сбежал стрелецкий пятидесятник Игнашка Шишкин... В стрелецком приказе нет ли измены, государь?

Василий Иванович заметил, что князь-наместник отодвинулся от него. Другие только покосились. Главой Стрелецкого приказа был Григорий Колычев.

Государь впервые раскрыл уста:

   — Ты спрашивал у него, с кем из бояр ведаются татары? Он должен знать!

Тянуло старым холодом.

   — Он, государь, молчит. Он ворожбой от боли избавляется.

В возможность избавления от боли ворожбой верили все. На Дуплева взглянули с интересом. Государь наклонился в кресле:

   — Жить хочешь? Отвечай: кто из моих бояр и ближних людей мне изменяет? Кого упоминали твои татары? Ну!

Страшно было его тяжёлое, мгновенно постаревшее лицо, нависшее над жёлто-серым, болью и смертной тоской источенным лицом Неупокоя. Василий Иванович не мог представить себя на месте Дуплева и уж тем более не мог вообразить, что можно промолчать на это угрожающее «ну!».

Неупокой молчал. Пережитое в застенке было так нечеловечески гнусно и мучительно, что лицо склонившегося над ним усталого и тоже чем-то изнутри терзаемого старика не вызывало страха. А тело просто отдыхало, отлёживалось на полу и об одном мечтало — чтобы поменьше боли, поменьше шевеления. Пока набрякшее лицо висело над Неупокоем, никто его не трогал. Втайне мечталось, что так протянется до близкой уже минуты, когда придёт последний избавитель — архангел Михаил, владыка смерти.

Иван Васильевич терял последнее терпение:

   — С кем из бояр ты в сговоре?

   — Со мною, государь, — сказал Умной.

Он едва заметил волновой накат радости и подозрительности в глазах Скуратова, услышал погребальный ропот бояр... С усилием одолев самую тяжкую минуту гневного молчания государя, не любившего неожиданностей, Василий Иванович заговорил быстро и не слишком внятно. Государь понял его, догадался раньше всех.

Колычев ничего не скрыл из похождений Дуплева. Даже про Скуку Брусленкова, о чём не выпытал Малюта, рассказал. Чем дальше говорил Умной, тем нетерпимей становилось лицо царя, бледнели и вытягивались некрасивые губы, нос нависал над ними, а ниже переносицы обозначались хрящи и жилки. В глазах явилось безмыслие, они стали как две серые нашлёпки. В таком состоянии Иван Васильевич забывал себя, «спускал пса», способен был обрушиться с побоями и криком на невинных. Но Колычев смотрел почти без страха, отлично зная, кого сейчас придавит государев гнев.

Иван Васильевич спросил сдавленным басом:

   — Всех мурз... убили? Карачиев крымского царя...

   — Кто ж теперь скажет, государь, — вздохнул Умной. — Кто-нибудь, верно, скачет в Крым с бумагами. Григорий Лукьяныч поминал стрелецкого пятидесятника. Мне про его побег Григорий Колычев давно донёс. Этот мой человек его на привязи держал. Да видишь, что с ним сделали.

Василий Иванович умолк и отступил в толпу бояр, снова охотно принявшую его. Им оставалось только ждать, когда государь поднимет посох, присланный с Афона, и метнёт в Малюту. Иван Васильевич был мастер метать копья сверху вниз.

Скуратов непонятно вёл себя: будто и виноват, но не боится. Несоразмерные плечи и выпуклая борцовская спина по-прежнему создавали впечатление скалистой силы, а на сухом лице запеклось какое-то опасное воспоминание. То сокровенное из прошлого, что связывало государя с опричным пономарём, было выше ошибок и злобы нынешнего дня.

Опричные воеводы, как Хворостинин и Умной, не знали всего, происходившего в Александровой слободе. Ходили слухи о разгуле и монастырском маскараде. Но было хорошо известно, что, пока кромешники с Василием Грязным упивались горячим вином, государь трапезовал один, строжайше соблюдая все посты. Может быть, он кидал им кость, будучи так же не уверен в них, как и в боярах. И вот во время одиноких трапез, размышлений, прислушиваний к пьяной похвальбе в соседних горницах — кто оставался с ним, кто обрекал себя на то же сухоядение, аскезу, мечтание о будущем? Скуратов. Больше некому. А это — совместное душевное трезвение — не забывается.

Не забываются и страшные грехи, преступления против христианства и человечности, совершенные Иваном Васильевичем в болезненном забытьи гнева. Их свидетелем тоже был Скуратов, верный молчальник — до поры...

Всмотревшись в его смиренный лик, Колычев понял, что метания посоха не будет.

   — А обошёл тебя Малюта, — тихо, словно пробуя голос после удушья, произнёс государь.

Он выглядел совсем не грозным. Блёклое хитроватое лицо. И нос не так уж нависал над усами с плешинкой, его тяжёлый кончик был отогнут влево, косо приоткрылся рот со скудными зубами, во всём явилась какая-то уклончивость и примирённость. Рыжая борода стала подрагивать. Государь засмеялся — тихо, погромче, оглушительно! В изумлённом молчании бояр смех его неловко, дико провисал, пока не догадались засмеяться Дмитрий Иванович Годунов и Грязной. Годунов засмеялся из приличия, а Вася — от души, не слишком разбираясь в происшедшем, а просто потому, что засмеялся любимый государь. Грязной и прежде веселился не из угодливости, его искренне радовало веселье государя, совместное пьянство с ним, а в неизменности царской любви он, по некоторой тупости ума, не сомневался.

55