Щелкалов разохотился немедля плыть в Заречье, допрашивать татар. Василий Иванович Умной окоротил его:
— То дело тайное, не утруждай себя.
Умной отправился в Разрядный трясти писцов. Пришлось и Клобукову повиниться в принятии поминка. Во всеоружии знания Василий Иванович послал за Осипом Ильиным.
Действовать приходилось осторожно. Ближайший родич Осипа Василий Грязной-Ильин оставался в великой силе. Но Осип испугался — знал, что от обвинения в измене никакой Вася не спасёт его. Время военное, жизнь, и прежде не слишком дорогая, совсем подешевела. Поэтому когда Умной предложил ему совместно ловить лазутчиков, для чего не нужно было ни лишку каяться, ни бегать по тёмным переулкам, а только канючить деньги у татар, Осип от облегчения раскис. Колычев, отклонив голову, позволил дьяку поцеловать себя в плечо.
— Чем мне благодарить тебя? — спросил Ильин, почти без сожаления думая о кубке.
— Вестями, Осип.
Речь шла уже не о татарах. Все знали, что в семейном окружении Василий Грязной не слишком сдержан на язык. С сего дня у него одним верным родичем стало меньше.
Не торопя событий, Василий Иванович занялся загородным подворьем Шереметевых.
Бывая в гостях у Венедикта Борисовича, Василий Иванович приметил живого, сметливого холопа по имени Рудак. Он выделялся среди других дворовых, выросших на скудной пище. Венедикт Борисович определял Рудака словечком «ушлый». Рудак как будто от рождения пребывал в готовности к хитрым и непосильным поручениям, но у Венедикта Борисовича таких не находилось. Однако прежде, чем попросить его во временное пользование, Василий Иванович стал наводить справки о прошлом Рудака. В прищуре глаз холопа чудилась татарщина, на веке — незаметная на первый взгляд степная складочка.
Мать его оказалась русской, отец — татарином. Не из последних, судя по церковной записи о крещении. Они были не венчаны, но уязвлённый совестью отец согласился на упоминание своего имени в церковной книге. И оба умерли, а сын пошёл меж двор.
Никаких связей у Рудака не только с московскими татарами, но просто с улицей, с кабацким и холопьим обществом установить не удалось. За ворота он почти не выходил, редко и без охоты сопровождал Венедикта Борисовича в Кремль. «Бирюк», — сказали о нём дворовые.
Попал он к Венедикту Борисовичу так: в год пожара, в сочельник, явился с ряжеными и был замечен в том, что слишком жадно ел похлёбку, почти не трогая вина. Другие ряженые выпили и укатили дальше сшибать деньгу и угощение на богатой Никольской улице. Рудак, содрав личину, повалился в ноги Венедикту Борисовичу: возьми хоть в полные холопы, пропадаю! Поставили порядную, выдали Рудаку одёжку, рубль, и начал он у Колычевых служить и жить. «А у кого ты ране жил?» — тянул из него душу Умной. «Эх, осундарь, те дворы давно сгорели, а хозяева побиты». Стоило бы, конечно, уточнить имена прежних кормильцев Рудака, но время подпирало. Василий Иванович дал ему первое задание:
— Как ты к Венедикту Борисовичу подкатился, устройся в Кусково на подворье к боярам Шереметевым. Чем незаметнее, тем лучше. Догадываешься, какая служба ждёт тебя?
— Осундарь! Да эта служба прямо на меня пошита!
— Увидим. Ко мне не приходи. Встречу тебе назначу по четвергам в церкви Зачатия Святыя Анны, когда перед обедней станут читать часы. Упомнишь?
— Боярин, господи...
— Не восклицай и не кланяйся передо мной, я не люблю этого.
В четверг святой седмицы, второго апреля, Василий Иванович отправился на встречу с Рудаком. Слежка за домом Шереметевых была столь тонким делом, что он не рисковал посвящать в него даже доверенных подручных. Прямыми исполнителями были Рудак и, независимо от него, Федосья — порченая, по мнению Умного, жрица Параскевы Пятницы.
Когда он проезжал мимо тюрьмы, из неё выпустили колодников, русских и литовцев, за подаянием. Под присмотром сторожей колодники поволоклись в ту же Зачатьевскую церковь. Лица у них были глухие и заклиненные на одной унылой мысли, как у людей, терпящих несправедливость и имеющих досуг думать о ней. Их кожа не имела тюремного оттенка, обветрилась и загорела на мартовском солнышке: сквалыги-сторожа днями гоняли их по улицам, имея с подаяния доход. Пленные литовцы закланялись Василию Ивановичу, потянули чёрные ладони, рваные колпаки, смущённо улыбаясь не по-московски мягкими, пушисто заросшими лицами. В память о своём тюремном сидении Василий Иванович дал пять алтын на всех.
В церкви Зачатия у Колычевых не было своего места, их здесь не знали. В толпе молящихся Рудак, не обращая на себя внимания, пробился к Василию Ивановичу и зашептал ему в плечо.
Рудак вселился к Шереметевым, уверив их дворецкого Истому Быкова, что знает лошадей, умеет их лечить. Татарская закваска, наверно, чувствовалась в Рудаке, ногайские неистовые, необъезженные жеребцы слушались его, что сразу подкупило и дворецкого Истому, и служивших при конюшне ногайцев. На вопрос, как показалось ему подворье, Рудак ответил, не задумываясь:
— Хаз.
— Толково отвечай, не по отвернице!
Отверницу — арго бродячих торговцев и воров — Колычев знал нетвёрдо.
— Вертеп, боярин.
— Поясни.
Свой загородный дом Иван Меньшой и Фёдор Шереметевы навещали не чаще раза в две недели. Они являлись туда, как говорили, «для прохладу». Прохлад им обеспечивал дворецкий Истома Быков — чернокудрый красавец из южных уездов. «Очи бычачьи, осундарь, с тоской по девкам», — проницательно определил Рудак, а Колычев добавил: «И по деньгам». От голоса Истомы, развратно-тонкого и чистого, морозом дерёт по бабьей коже, боярыня тает от южной русской силы...