Он постоял у двери. Неожиданно кто-то вышел из-за угла, на ходу завязывая порты.
— Чего выглядываешь?
По голосу Неупокой узнал дружка Игната и Гришани. Тот схватил Неупокоя за плечо и сильно ткнул в дверь. Едва успев наклонить голову, Неупокой влетел в светлую «залле» на общее обозрение. Кроме ногайцев здесь остались только товарищи Игната.
— Слушал? — трезво спросил Игнат.
Дружок стал радостно изображать, как Дуплев стоял под дверью и даже что-то записывал.
— Окстись, — сказал Неупокой. — Там тьма египетская.
Дружок пошёл на него грудью. Игнат привстал — то ли выручать Неупокоя, то ли бить. Ногайцы непонимающе молчали.
— Очисти совесть перед смертью, откройся нам, — сказал сильно выпивший Гришаня и заплакал.
Неупокой нащупал нож на поясе. Игнат взглянул на него со снисходительной улыбкой. Спросил:
— Лучше скажи, где был.
— У Лушки.
— А.
Игнат ничего не сказал своему пьяному дружку, тот сам толкнул Неупокоя к общему столу, усадил, явно показывая силу, а Матай налил вина. Дальше у Неупокоя получился небольшой провал, от него осталось ощущение любви ко всем, сидевшим за столом, особенно к Игнату. Кажется, он уговаривал Игната куда-то вернуться по-хорошему... Потом все очутились во дворе, по небу быстро катилась стеклянная луна, Матай кричал: «Гулять, гулять! Гости зовём!» Неупокой отвязал Каурку и вслед за всеми поскакал куда-то вниз по улице.
Они остановились на краю оврага. Неупокой не узнавал мест, он ещё не был в этом углу Москвы. Дорога кончилась, что-то чернело в овражном прогале, туда вела натоптанная тропка. Справа виднелись редкие огни какой-то слободы. «Пыскоп», — сказал Матай. Неупокой сообразил, что это слобода переселённых псковичей на Сретенке, а овраг впадал в Неглинную. Он был неглубок, извилист и заснежен.
Мурза с Матаем пошли вперёд по тропке. Гришаня плёлся за спиной Неупокоя и пьяно уговаривал не сомневаться, не бояться — гостям ногайцы не делают плохого.
Бес разберёт, что это было: изба, шалаш? Косые бревенчатые стены, на крыше хворост, сено, снег. Брёвна не лежали венцами, а были стоймя врыты комлями. Вместо двери висела кошма. Мурза затеплил огонёк. Неупокой увидел очаг из камня в холодной копоти, кошмы в углу и чьи-то скорчившиеся под шубами тела. В дымовое оконце задувало, холод стоял, как на улице. Потолка не было, сразу плоская крыша.
Матай ударил ногой по ближней шубе, из-под неё вылезло маленькое безволосое лицо с глубоко вдавленными глазами. Следом поднялись ещё двое, быстро раскидали шубы, кошмы скатали в валики и усадили на них гостей. Заполыхал очаг. Все потянулись к огню. Из Неупокоя хмель выходил ознобом. С теплом в избе проснулись запахи старого дыма, прокисшей овчины, немытых тел и неизвестно чего ещё — как будто здесь без конца творили бражку... Перед гостями поставили глиняные мисочки и налили в них какой-то мутной гадости, Неупокой решил было не пить, но Мурза с Матаем быстро высосали своё и уставились на русских в ожидании. Ногайское винцо оказалось кисло, слабо, с пряным привкусом.
Открытый огонь очага быстро согрел избу, морозный мрак расплылся по углам. Все скинули кафтаны и шубы. Под смущённое хихиканье Матая и Мурзы слуги выволокли из ларя приспособление: изогнутую трубку с плошкой на конце. В плошку чего-то напихали и зажгли от уголька. Запахло сладко и противно. Другой конец трубки Матай сунул в рот.
Неупокой и прежде слышал, что татары жгут вытяжку из мака и дышат ею для веселья. Но видеть было дико. Когда Матай вытащил трубку изо рта и дал Неупокою, тот отшатнулся.
— Давай сперва мне! — крикнул Гришаня.
Он пару раз вдохнул и отвалился. Неупокою показалось, будто Гришаню отравили: так мертво ударилась о стенку голова. Мурза, бормоча: «Не бойся, молодеса, молодеса», — тоже взял трубку, пососал. Отдал Игнату. Тот курнул осторожно — знал силу зелья.
Неупокою стало неудобно, и он решил попробовать. Обтерев наконечник, осторожно наполнил лёгкие летучим, совсем иначе, чем казалось прежде, пахнущим дымом. Немного затошнило, и тут же ласково закружилась голова. Из затхлой темноты избы выплыла Лушка. Вдруг — обнажилась до пупа. Видение сменилось сильным ударом новой тошноты. Ногаец сунул Неупокою мисочку с кислятиной. Он чувствовал, что неудержимо дуреет — не пьяной, а какой-то глубокой, больной дурью. Растолкав ногайцев, Неупокой выбрался на улицу, на загаженный у избы снег, и задышал часто и радостно.
Он был на дне оврага, склон показался бесконечным, до небес. Там, где льдистый лунный свет лежал на снежной бровке, сияло три огня в слободке псковичей — чистой слободке с бревенчатыми мостовыми, глиняными сточными лотками по обочинам, дымовыми трубами почти над каждым домом, красными слюдяными окошками... Так представилась Неупокою эта русская слободка с чистотой и благоустройством, идущими из глубины времён. И такая была разница между нею и овражным поселением ногайцев, что захотелось плакать. Ему почудилось, что он навеки застрял в ногайском таборе, и не один он, а вся Москва постепенно грязнится и оползает в этот овраг, удаляется от светлой слободы... Надо скорее вылезти к псковичам через заснеженный склон, даже если рискуешь утонуть в снегу! Теперь уже Россия представилась ему великим молодым оврагом, а на высоком берегу оврага — сияние порубежных Новгорода и Пскова. Недостижимое, потерянное... «Господи, куда идём?» — громко воззвал к луне Неупокой.
Слуги заволокли его обратно в дом. В дымовом тепле захотелось спать и спать. Зачем-то выпив ещё кислятины, он затолкал в угол шубу, свалился и натянул на ухо полу.