Цари и скитальцы - Страница 17


К оглавлению

17

   — Поганых-то? — засомневался Неупокой.

   — Людей поганых у всех народов много. Ногайцы лошадей едят, чистое животное. А что не моются, так... тебе не лобызаться с ними. Надо, так и облобызаешься!

   — Зачем, Василий Иванович?

   — Коли я велю. Слушай-ка, тебя никто там не поил? Дарма?

   — Нет, мы ни с кем не водимся, одни с Михайлой... Да Мячков.

   — Как засидевшиеся девки — ни замуж не берут, ни сильничают.

   — Прости, не понимаю, осударь. Не угодили чем-то мы?

   — Сейчас поймёшь.

Задание Умного выглядело так: Неупокой должен «разомкнуть уста», открыто жаловаться на несправедливость, рассказывать о смерти брата. При этом намекать, будто имеет отношение к Разрядному приказу, ведавшему войсками. Болтать и ждать, и пить, не глядя на здоровье. Кто станет сочувствовать и подзывать, теми не брезговать.

Воспитанному на началах Нила Сорского такая служба не подходила. Задание, достойное прислужника на блядне, а не сына боярского в десятом поколении.

   — Наш прародитель Зосима Дупло, — начал считать Неупокой, но Колычев устало оборвал его:

   — Молчи, безум! Сегодня нет почётней службы, чем военный сыск. Сам государь поручил мне её, сам государь и спросит, и наградит. Ты сюда ехал, чтобы мстить. Но разве старец твой не говорил тебе о скверне, разъевшей наше государство? Скверне не мстят, а вычищают её. Работа грязная. По этой грязи мы и пойдём с тобой, Алёшка, на самый верх. Время минует, и, оглянувшись, ты даже не различишь в отброшенном дерьме тех, кому ты вышел мстить. Только иди за мной!

   — Государь мой, Василий Иванович, прости.

И снова закружила Неупокоя сумятица унылых кутежей с дикими речами, застарелыми обидами, спорами — до драк, до заушаний. Чем глубже в великий пост, тем безоглядней погружались служилые в отчаянное пьянство. Скоро Неупокой выделил среди детей боярских ещё одну прослойку более молчаливых, но отчётливее озлобленных людей, на что-то страшное надеявшихся в недалёком времени. Одни шептали: «К пасхе прояснится!» Другие: «Пятидесятница рассудит».

Молчаливые тяготели к ногайскому застолью, словно в пику другим показывая, что не брезгуют басурманами. Как ни осторожен бражник, боль его и надежды прорвутся в нечаянных выкриках, оборванных признаниях, рассеянных по затяжному вечеру подобно клюкве по болотной кочке. Неупокой клевал по ягодке, и скоро от кислоты чужой беды стало ему так тошно, так бессильно-обидно — за русских, за государя, за великую страну, щедро губящую своих детей, словно они лишние у неё.

Все эти люди потерпели от опричнины. Она рубила не одних бояр, всё государство было разъединено на правых и виноватых. Одни, подобно Неупокою, потеряли родных убитыми, казнёнными, и эти ещё были не самыми озлобленными: канула родная душа, словно камень в воду, — господь прибрал... Другие претерпели издевательства. Воспоминания о том, как по указу государя чужие люди приходили в их дворы, бесчинствовали хуже татарвы, воспоминания о своём скрежещущем бессилии, о позоре сестры, жены, о страхе ожидания казни, и уж совсем не дающее себя забыть затяжное разорение, унижения на ежегодных военных смотрах — весь этот колобок, замешенный на остистом мякинном тесте, стоял у них в горле. Отмена опричнины не утешала их, они считали, что кто-то самый виноватый должен за всё ответить, но расходились в мнениях, кто больше виноват: Малюта, рядовые исполнители или сам государь. Его клеймили тихо, обиняком, намёками... Однажды речь зашла о князе Курбском, давно бежавшем за рубеж. Сошлись на том, что князь Андрей Михайлович поступил правильно, не ждать же было казни. Только то, что он с литовскими войсками разорил Луки Великие, вызывало досаду: не надо было пачкаться!

Но не у всех.

Тут-то Неупокой насторожился, услышав краем уха от нескольких детей боярских сходные суждения о перебежчиках. Упомянули душегубца Кудеяра Тишанкова, бежавшего в прошлом году к Девлет-Гирею. «А знаешь, — сказал пьяный Гришаня, чаще других угощавшийся у ногайцев, — что с его родичами сделали? Ему сам бог велел, страдальцу...»

Гришаня, стрелецкий пятидесятник Игнат и их немногочисленные друзья выглядели какими-то усталыми от прошлых обид и застарелой мстительности, не находившей выхода. Игната, нечаянно повздорившего с опричниками, они, пользуясь безнаказанностью, «поучили»: разбили его двор и что-то гнусное сотворили с сестрой. Игнату посоветовали не жаловаться, и дело заглохло, он остался стрелецким пятидесятником, но зажался в ожидании, когда сумеет принести большое горе своим обидчикам. В обидчиках он числил не только поучивших его мерзавцев, но и всех тех, кто мерзавцам потакал.

Игнат, Гришаня и их друзья знали уже, что у Неупокоя опричные убили брата. Они поверили Неупокою, безошибочно угадав искренность его горя. Только Игнат присматривался к нему с каким-то мучением подозрения. Он неохотно пил с Неупокоем, а при появлении Михайлы Монастырёва отходил.

Он несколько смягчился, когда Михайло схлестнулся едва не насмерть со Злобой Мячковым.

Уже не вспомнить, что их сорвало с осей. Скорее следовало удивляться, как долго их взаимная ненависть питалась одними спорами. Когда они схватились за ножи, кто-то из добровольных законников кричал: «Дайте им сабли, пускай господь рассудит!» Но уж какой там божий суд, какие сабли, правила, когда от нетерпения убить прямо сейчас, в душной тесноте кабака, ладони врастают в костяные рукояти, и уж не страшно, что в тебя воткнётся синее лезвие, лишь бы успеть своё воткнуть и провернуть в чужих кишках...

17