Неупокой, узнавший, что Мячковы — старый боярский род, не понимал, почему Злоба так держится опричнины. Когда же понял после нескольких застолиц, ему открылась новая, вполне хозяйственная сторона этого голого, казалось, душегубства.
Мячковы не раздробили своих имений, как Монастырёвы. В роду их было много бездетных, что кажется странным для того полнокровного времени. Не разделяя своих имений, Мячковы разоряли их.
Особенно не везло Злобе. Он не умел соизмерять доходы с тратами и не умел хозяйничать. Крестьяне уходили от него не только в Юрьев день. Так продолжалось, пока его вотчина, лежавшая недалеко от Слободы, не была записана в опричнину, и Злоба вместе с нею. В имениях опричников государь ввёл порядок обложения оброком не «по старине», то есть примерно рубль в год с семьи, а «как вас изоброчат». Крестьяне оказались в полной зависимости от землевладельца — в долгах, не хуже полного холопа. Кроме того, опричники силой свозили мужиков с земель опальных, судиться с ними было невозможно.
Обобранные деревни вымирали. Добавился неурожай. Государь взамен разорённых давал опричным новые поместья — до трёх раз. Теперь всё это кончилось, опричные остались при своих опустошённых землях. Скоро выжившие крестьяне узнают о февральском указе и разойдутся кто куда.
Присматриваясь к Злобиным дружкам, Неупокой решил, что все они, за редким исключением, хозяева никудышные. А жить им хочется богато, ярко и поближе к власти. Не ради неё самой — чистое властолюбие, как редкая болезнь, поражает немногих, — а потому, что власть — это кормушка, множество житейских привилегий. Отсюда и жестокость. Вот и всё.
Не всё. Человек редко живёт одними низменными побуждениями и жалкими земными благами — деньгами, жратвой, вещами. Всё это он преображает в святые и высокие идеи — справедливость, мечты о лучшей жизни, доблестные порывы к жирной земле соседей... Рядовая опричнина шла незатейливым путём. Если ты хочешь отнять имение у соседа, восплачь о царстве справедливости, где все равны перед великим государем, а он любит и отличает только «простых умеетных воинников». Да сочини историю, как к государю, совсем запутавшемуся в делах, не знающему, как оборониться от врагов, явился обыкновенный сын боярский и, пока дьяки да отолстевшие бояре ломали себе головы, разом покончил со всеми бедами страны...
В кабаке Штадена говорили много опасного и лишнего, на взгляд Неупокоя. Видимо, множество ногайцев создавало у простодушных пьяниц впечатление, будто они не совсем в России, а где-то на окраине степи... Многих ногайцев Штаден пускал в дворянскую «залле» — те клялись, что они мурзы или дети мурз, и подтверждали это богатыми одеждами и щедрой платой. Кроме того, ногайцев болтуны не опасались, они по-русски понимали в пределах «давай-купи-продал-обманывал», где уж им вслушиваться в мечтательную философию опричников. Те сами плохо понимали себя.
Для утешения звучали здесь и страшноватые воспоминания о новгородском погроме.
Разорить город — четверть дела. Опричные отряды пошли громить окрестности. В лучших традициях Великого Новгорода местные дворяне объединились против погромщиков. Выручая один такой отряд, Штаден с полусотней опричников ворвался в усадьбу. На крыльцо господского дома выбежала хозяйка. Она хотела пасть на колени перед Штаденом, чтобы он пощадил детей, но, заглянув в его насквозь прозрачные глаза, чему-то ужаснулась и бросилась назад. Он достал её топором вдоль спины... «Потом я познакомился с её девичьей, — вспоминал он. — Велел стать строем, как драбы на смотру, а подолы рубах...»
Штаден был невысокий, ловкий, белокурый и быстроглазый вестфалец. По-русски говорил смешно, хотя и без запинки. Он был неглуп, но в светло-серых его глазах не виделось ни искры доброты или сомнения, а смех его был так же холоден, как и его жестокий, рассудочный разврат.
Неупокой подумал, что русский человек, успев наделать столько гадостей, непременно захотел бы покаяться хоть глупому иосифлянскому попу. Генрих не станет каяться. Он получил «вича» за Новгород, теперь он — Генрих Володимирович.
Сжав зубы, Неупокой встал из-за стола и отошёл в угол к иконостасу с мрачными, словно горелым салом заляпанными ликами пророков... Темна природа человека. Страшна его тьма. Но ещё страшнее, если без тьмы, просвеченный насквозь, выставит себя бесстыжий человек и сам себе не ужаснётся.
— Перестань корчиться, — велел ему Монастырёв. — Все люди одинаковы. Один открыто сильничает, другой, хоть и осуждает, но в последней глубине души завидует ему. Когда Генрих про девичью распелся, ты ему вовсе не завидовал?
— Да как же тяжко господу, если он может созерцать и те наши, завистливые глубины?!
— Истинно мнишек ты, — решил Михайло. — Пей знай. У немца хоть вино без обману.
Он был прав. В Москве было разрешено травить людей вином только казне и иноземцам. В кремлёвских палатах водочного сидения двадцать четыре печи день и ночь производили крепкое «горячее» вино простейшим способом, из хлеба. Целовальники по своему вкусу и совести добавляли в него воды на месте. Государственное вино было дешевле, но хуже, чем у иностранцев — Ричарда Рельфа, торговавшего в Зарядье, Штадена на Неглинной и других. Понятно: целовальник должен был давать в казну две тысячи рублей за год.
Через неделю такой жизни Дуплев почувствовал себя больным. Он всё ещё не понимал смысла хождения по кабакам. Василий Иванович Умной вызвал его на Арбат.
Выслушав Дуплева, сказал:
— Говорить на Москве стали много, и говорить опасно. Народ, я думаю, угадывает, что можно говорить сегодня, чего нельзя. Что там ногайцев много, это хорошо. Ты не чурайся их.