В Москве меж тем стало тревожно и опасно. Разгром двора Венедикта Борисовича положил начало ограблению домов его приятелей. Приехавшие из уездов дети боярские вели себя на улицах неподобно, а соединясь с московскими дворянами, задевали и проезжающих бояр. Несколько жалоб на имя государя осталось без ответа. Он словно соглашался с догадливыми земскими — да, я устал, мне одному не поддержать порядок; но вот попробуйте-ка без моей защиты! Вас погрызут.
На время подготовки Земского собора, когда в приказах шум стоял от споров и шелеста бумаг, сам государь уехал в Слободу и там, в глухой осенней тишине, по пятницам принимал избранных людей: Нагого, Годуновых, Шереметевых и почему-то — Симеона Бекбулатовича, крещёного татарина, правившего Касимовом. Призрак новой опричнины бродил по Слободе. В Москве о ней не думали.
Почасту собирались у боярина Ивана Андреевича Бутурлина. Он, правда, после ареста Колычева стал мрачен и неожиданно впадал в молитвенное настроение. Но рано не отпускал гостей, словно на людях было ему спокойней. Конечно, обсуждали земские дела — свободно, не оглядываясь на верных слуг. Князь Друцкий был говорлив особенно — хлеб и земля всему-де голова, Польша на хлебе богатеет... Коли царю угодно будет отменить тарханы, монастыри начнут распродавать свои разросшиеся земли, тут бы на них и посадить хозяйственных мужиков из чёрных. Мы хлебом завалим немцев.
Случившийся тут — именно случившийся, ибо до той поры ни разу не хаживал к Бутурлину. — Андрей Щелкалов значительно сказал:
— Россия, князь, не Англия. Сила у нас не на деньгах — на сабле держится. Кто машет ею, тех наверху услышат и поймут, а кто не машет... Ты бы поостерёгся с сокровенными речами. Большое дело можешь загубить.
— Словами, что ли? — строго нахмурился князь Даниил Андреевич.
Втайне он презирал Щелкаловых, детей барышника.
— Приказ твой, князь, государь решил не трогать, а только на соборе ты бы лишнего не говорил.
— Лишнего? То-то я вижу, Андрей, что ты в последнее время сам примолк. Сторонишься трудных дел. Земщина — сила...
Щелкалов не любил восторженных словес. Он только всмотрелся в воспалённые глаза Даниила Андреевича и заключил:
— Я не охотой сюда заехал, государи, а показалось мне нехорошо на улице, опасно. Бывает, мнится, только я редко ошибаюсь. Дал бы ты мне, боярин Иван Андреевич, холопов в провожатые, я-то всего с двумя приехал. И ты меня прости, князь: не мне тебя учить, коли ты сам себя жалеть не хочешь.
Даниил Андреевич, пренебрежительно отворотившись, забормотал. Видимо, чистил до эпического блеска свою соборную речь, надеясь потрясти ею государя.
Холопы с боевыми топорами сопровождали больших людей. Факелы чадили под дождём, и издали казалось, что Друцкий и Щелкалов едут с малой охраной. Боярин Бутурлин дальше обычного провожал их, едва не до угла Никольской улицы. Там и случилась неприятность.
В косом заборе небогатого дворишки отворилась дыра-калитка. Оттуда молча, страшно чернея масками-скуратами из коровьих шкур, вылезло человек пятнадцать. Густо дыша вином, они набросились на проезжавших, на подоспевших холопов, а услышав грозный окрик боярина Бутурлина, попёрли прямо на него. Верные слуги в отчаянии замахали чеканами, и сам Андрей Щелкалов, выхватив запазушный кистень, пошёл хлестать им — сверху сподручно бить пеших. Сухой, пригорбленный, он оказался в драке ловок и спокоен. Тут кто-то завопил: «Болото, берегись!» И душегубцы рассыпались по переулку, не перекрытому решёткой.
На месте осталось пятеро убитых или раненых. Иван Андреевич велел сорвать скураты. Глянув на лица, Щелкалов съёжился: «Из Слободы... А это — Леонтьев, новый годуновский прихлебатель».
Болото, кажется, дышал, его не тронули. Молча покланялись друг другу и разъехались.
Неделя оставалась до открытия собора. Ранним ноябрьским утром во двор Бутурлина въехал простой возок. Старая мамка плакала, крестя дорогу, а слуги с домочадцами гадали, куда бежать. Скоро сюда ворвутся люди, станут искать боярина... Иван Андреевич уезжал в Псково-Печерский монастырь на добровольный постриг. Решил не ждать открытия собора, предупреждённый, видимо, Щелкаловым.
В Москву съезжались последние представители. Их вовсе не выбирали на местах, а назначали сверху. Ближние люди государя знали, на кого можно положиться, и посылали наказы — прибыть в Москву. То же вершили и руководители приказов, и, разумеется, митрополит Московский и Всея Руси. Святых отцов ещё и припугнули судными делами митрополита, архимандрита Чудова монастыря и, вовсе неожиданно, арестом Леонида. Тот не был даже допущен к государю для объяснений.
Поэтому и представители подобрались простые умом и сердцем. К примеру, от Волоколамского монастыря явился Гурий Ступишин, предъявивший отчёт за месяц на сто рублей и двадцать два алтына. Не о земле печаловаться, а оправдаться в тратах — вот его тяготы.
С московскими посадскими было и вовсе просто: они за честь сочли, что их пустили в Грановитую палату. Ждать от них ничего, кроме восторженного лепета, не приходилось.
Приказные же деятели не вызывали у государя ни малейшего сомнения. Они всегда подписывали то, что он велел. Но с ними он как раз и просчитался и в наказание должен был выслушивать всё, накопившееся и наболевшее у дьяков за годы управления страной.
...Записи их речей не сохранились. О чём они вещали, упрекали, какие рисовали печальные картины, можно лишь догадаться, читая ответное двухчасовое слово государя. Его записал для лорда Уолсингема Джером Горсей.