Филипка не понимал, почему мать с отцом на этом месте переглядывались с туманными улыбками. Он с замиранием катил по тексту, зная, какую страшную ошибку сейчас допустит Ной. Впервые на примере праотца Филипка постигал неотвратимость судьбы или необратимость сказанного слова.
«Егда же рече Ной снохе: поиди, диаволе, в ковчег! — она же поида, и диавол с нею внид в ковчег... Тогда же окаянный диавол хотяще потопить весь род, оборотился мышью, нача грызть дно ковчегу; Ной же помолился богу, и прысну лютый зверь, выскочиста из ноздри его кот и котка и скочиста удависта диавола мышью, и не сбыется диаволе злохитрство».
Филипка постигал неотвратимость победы добра над злом.
Его «кот и котка» утешали Венедикта Борисовича. После ареста Василия Ивановича прошло почти два месяца. Страшная казнь Тулупова, как ни странно, успокоила многих: решили, что семейное дело ограничится, так сказать, домашним террором. Царицу Аннушку без шума сослали в монастырь, как и её предшественницу. Опасность не уничтожилась, но отступила от тихого дома Колычевых на Никольской. Если Венедикт Борисович пережил гибель митрополита Филиппа, то, оже бог даст, и ныне его забудет государь. И Дунюшка, и Венедикт Борисович очень хотели, чтобы их забыли.
Теперь, когда заговорил Филипка, они зажили слишком счастливо, чтобы господь решился погубить их. Должен же остаться во всей Москве хоть этот островок благополучия!
Они и говорить старались о семейном, утешно будничном, сулившем небогатые, но устойчивые радости: скоро Ксюшу замуж отдавать, за кого бы? Через три года Филипку в новики верстать, на службу. Как время пролетает. Им с Дунюшкой одно осталось: медленно и светло стареть, радуясь жизни детей, как своей.
Филипку возьмут на службу к наследнику Ивану. Протасий Юрьев обещал место рынды. За Иваном — будущее. Оно представлялось Венедикту Борисовичу тёплым разгаром дня, когда с каждым часом солнце выше, а тени прозрачней и короче. Несмотря на густые тени, на множество злого и горького в жизни страны, она, казалось Венедикту Борисовичу, шла от неразумного к разумному, а значит, к доброму. Прав Даниил Андреевич Друцкий, беспокойная, вечной мечтой-заботой отягощённая душа: Россию надо строить во всенародном согласии...
Удар в ворота вызвал у Венедикта Борисовича только величавый гнев. Давно уже даже посланцы государя являлись к нему вежливо, выказывая уважение. Ворота затряслись. Вратарь подбежал с рогатиной, хотел просунуть понизу, ударить по ногам.
— Стой! — крикнул Венедикт Борисович с запоздалой догадкой и жалкой надеждой на милость тех, кто тряс ворота.
Но сторож, верно, уже кольнул кого-то, и люди, вошедшие во двор, умело разбили ему голову клевцами.
Клевцами они работали и дальше, чтобы уж больше не стучаться, не унижать себя: рушили двери, преобразуя дом, место укромное и злачное, в открытое пространство, где может разгуляться человеческая злая суть, освобождённая от совести.
Среди вошедших Венедикт Борисович узнал детей боярских из Слободы, из близких же знакомцев — Болото Леонтьева и Злобу Мячкова. Дом, судя по всему, отдан им на разграбление.
А домочадцы?
Гадать пришлось недолго. Двое детей боярских зашли в подклет, там закричала женщина. Венедикт Борисович встретил Мячкова стоя, загородив детей. Злоба отбросил его плечом прямо на растопыренные руки детей боярских. Те ловко повязали Венедикта Борисовича. Мячков увидел Ксюшу.
Сняв кожаную рукавицу, он погладил её по круглому, передёрнувшемуся плечу. Подобно бесу, выскочил откуда-то казак — оружничий Мячкова и не поволок, а перебросил обезволенное тело Ксюши в хозяйский кабинет. Злоба неторопливо пошёл туда.
Что было хуже: то, что из кабинета не донеслось ни звука (наверно, Ксюша была без памяти или ей рукавицей забили рот), или вой Дунюшки, которую тут же стали бить эти нелюди, псоглавцы, — вой, затихающий по мере того, как Дунюшку тащили вниз по лестнице; или страшней всего — разинутый, бессильный рот Филипки, вновь неспособного произнести ни слова, ни даже вопля ненависти издать. Ненависть, невыразимая словами, сушила его мученические глаза.
Земский собор — первый за последние десять лет — был назначен на конец ноября. В Москву стали съезжаться из дальних мест служилые, выборные посадские и монастырские старцы. С Берега царь вызвал Шереметевых, из Новгорода прибыл Леонид.
Весть о соборе воодушевила земских бояр и дьяков. Они решили, что государю стало невмоготу самодержавно править разорившейся страной. Ходили слухи о выделении северного удела царевичу Ивану. Руководители приказов почувствовали свою незаменимость, а значит — силу: если они теперь заговорят о земских неурядицах, никто им не захлопнет рты.
Бояре Юрьевы, Бутурлины, Старые и дьяки Володимеров, Мишурин и Ильин готовились «единствовать в делах» собора. Их вместе не посмеют тронуть, когда они потребуют глубоких изменений в управлении страной. Необходимы новые законы о земле, снижение податей и сокращение поместного землевладения. Князь Друцкий ратовал за расширение полномочий своего приказа. Промышленные люди надеялись на те же привилегии, какими обладали англичане.
Арест Умного-Колычева насторожил бояр. Они готовы были на соборе потребовать гласного суда над ним. Когда схватили Протасия Юрьева, братья Бутурлины посетили Никиту Романовича, предложив ему ходатайствовать за племянника от имени Думы. «Неужто не сладим с Годуновыми?» Никита Романович слёзно просил молчать.