Шуршала, осыпая раннюю росу, трава. Двое остановились у дверей, о чём-то коротко поговорили по-татарски. Вошли ногайцы в простых, удобных для верховой езды чекменях, плотно обтягивающих полноватые и сильные тела. Передний, едва увидев Неупокоя, с тихим аханьем выхватил саблю — она бесшумно скользнула из ножен, будто намазанная салом. Её летучий блеск отвлёк Неупокоя. Другой ногаец соболем кинулся ему за спину, заломил руку и своей левой, воняющей кумысом или прокисшей шкурой пятерней зажал рот.
Может быть, это пришла его, Неупокоя, смерть. Он слишком долго ходил возле неё, но мало думал о ней. Паники он не испытывал, потому что ничего не мог поделать, его судьба была в чужих руках.
— Русский, — сказал ногаец с саблей. — Зачем тут?
Игнат молчал. Клинок нащупывающе коснулся горла Неупокоя.
— Товарищ, — сказал Игнат.
— Федосья Пятниса живёт! — несогласно прошипел ногаец сзади. — Кака тобариста?
Игнат ответил раздражённо:
— Да уж не твоего полёта птица! Скажи, Неупокой, кому ты служил.
— Юфар, — просипел Неупокой в вонючую ладонь.
Хватка ослабла, сабля отклонилась. Два слова по-ногайски, и вот уже из ножен Неупокоя извлечён кинжал, и сам он, освобождённый, выпрямился на лавке. Вздохнул и сплюнул, очищая рот.
Ногайцы сели по обеим сторонам.
— Чего не ехали? — спросил Игнат. — Встречать-то?
— Утро поедем. Тебя зашли глядеть, больно плохой.
— Я сдохну, пока вы ездите, — пообещал Игнат со злорадной убеждённостью и еле сквозящей надеждой на возражение.
— Можа быть, — спокойно отвечал ногаец. — Алла акбар.
Игнат больше не был дорог им. Да и кто дорог? Человеческие жизни текли, как песок, сквозь пальцы. Кто их сожмёт, чтобы медленней текли, — кто, кроме бога?
— Отдай ему нож, — велел Игнат ногайцу.
Ногайцы думали. У них остались только две возможности — отдать Неупокою кинжал или убить. Третьего не дано в тайной войне: тут либо верь во всём, либо уничтожай. Их размышление было серьёзно и глубоко, Игнат не мешал им. Ползли минуты. Неупокой мог, пожалуй, броситься к дверям, но отворять их пришлось бы на себя, его достали бы, а главное... Не для того его послали.
Ногаец с саблей что-то буркнул. Медная шишечка кинжальной рукояти ткнулась в ладонь Неупокоя.
— Утром сволокём тебя, — пообещали ногайцы Игнату и исчезли.
С лавки донёсся мёртвый голос:
— Я своё выполнил, Неупокой. Не мучь!
«Господи, — заметался Неупокой. — Господи, господи, хоть бы случилось что! Я не могу!»
— На! — Игнат швырнул в него чем-то тяжёлым и шуршащим. — Можешь проверить, только я к смерти изготовился, врать не стану. А, что тебе, Малютину выкормышу, толковать!
Бумажный свёрток был замазан кровью и чем-то гадким, сочившимся из прободённого плеча Игната. От бумаги шёл запах смерти. И мерзостью, и смертью пахло от рук Неупокоя, от дел его, от жизни. На этой вот бумаге, привезённой из-за моря, могла быть записана прекрасная стихира о любви. На ней записаны имена убийц и обречённых смерти, и залита она кровью с гноем, и цена ей — жизнь Игната да Неупокоя загубленная душа.
Неужели ничего спасительного не случится в этой избе с земляным полом и улитками по углам?
Отворилась дверь из комнаты, где жили скоморохи. Над свечкой явилось грешное лицо Матвея.
— Ты не думай, — сказал он Неупокою. — Мы не оставили тебя. Мы слушали. Боярин приказал только тогда вмешаться, когда тебя убивать станут. Вели, чего дальше делать.
Ах, Василий Иванович Умной! Всё ты предвидел, даже эту слабость мою. Со всех сторон подпёр, как упадающий плетень.
— Приказывай, — опять заторопил Игнат. — Не самому же мне себя... Избавь хоть от последнего греха, мне перед господом скоро ответ держать, а на мне больше дерьма висит, чем даже на тебе... Алёша!
Он выдавил христианское имя Неупокоя таким больным и горьким голосом, что даже Матвей дрогнул.
— Коли ты перед богом обещал, — негромко, размышляюще произнёс он и замолчал.
Свеча мигала, топя фитиль в собственном воске, уничтожая саму себя. Было моление о чаше... Сколько раз с вечера первого моления о чаше люди просили кого-то, кто, им казалось, мог освободить их от страданий или ответа за чужую жизнь: да минует меня чаша сия! Моление всегда оставалось безответным. Это особая, бессильная молитва, данная людям для закалки душ, чтобы они учились плавать, подобно отроку, брошенному в воду. Он нахлебается в реке воды и грязи, плывущей из деревень и городов, и выплывет, и станет жить... Каким он выплывет? Отмоется ли к часу смерти?
— Так чего делать, осударь? — спросил Матвей мерзейшим голосом.
— Задуши его, — сказал Неупокой, двигаясь к двери. — Я велю!
— Я сделаю, грех на тебе, — откликнулся Матвей.
Неупокой вывалился во двор.
Он стоял в узком проходе между избой и садовым плетнём. Плетень был сделан из ольховых хлыстов, на крепких кольях. Он просеивал последний лунный свет, как решето. Восток белел метёлкой облака — перед великой непогодой. За плетнём был озарённый, чистый сад. Когда Неупокою придётся умирать, он велит положить себя в таком саду и тихо сгинет в птичьем пробуждающемся пенье и лунно-рассветном сиянии. Скорее бы...
В волоковое окошко было слышно, как во мраке избы незнакомый голос творил молитву. Потом там кто-то плакал безнадёжно и нетерпеливо. Кто-то на что-то не решался, просил отсрочки. У кого? Великого, святого мига, когда душа бросает опостылевшее тело на растерзание зверям, червям и птицам, Неупокой не уловил. Просто в одну из тихих минут рассвета, когда замолкли воробьи, испуганные непонятным шуршанием-дуновением по кустам, во двор вышел Матвей и опустил руки с гадливо растопыренными пальцами.