Он возвращался от братьев Шереметевых, поминавших отца, умершего в опале, и убиенного Никиту. Отец — Василий Шереметев — был похоронен в Троице-Сергиевом монастыре, на той же дорогой земле, что и Борис Степанович Колычев, один из победителей Ливонии, отец Венедикта Борисовича.
В пятницу братья Шереметевы и Венедикт Борисович поехали на кладбище в Сергиев посад, в субботу поминали родителей в Кускове. Вблизи подворья Шереметевых построилась молельная изба некоей жёнки Федосьи, братья и ей поднесли поминок, чтобы помолилась за усопших по своему обычаю. Никто не знает, чья молитва скорей дойдёт до господа. Души умерших до Страшного суда пребывают меж небом и землёй подобно птицам, и всякая молитва снимает с них часть грехов...
Поминание прошло у Шереметевых, на взгляд Венедикта Борисовича, излишне шумно, он возвращался в послеобеденное время, в субботу, утомлённый и с угрызением совести: следовало и с Дунюшкой помянуть её родителей. Он собирался приступить к этому сразу по приезде, призвав жильца Монастырёва.
В начале Никольской улицы из небогатого двора вылезли трое. С одним — Злобой Мячковым — Колычев как-то повстречался в Слободе и сделал ему выговор за непочтение к старшим. Откуда было знать, что Злоба ходит в доверенных Скуратова? Сегодня на Мячкове был охабень мясного цвета — любимый цвет опричных, не считая навязанных им государем чёрных риз — и снаряжен он был, как в бой: с длинным ножом и шестопёром.
Бой и произошёл: Мячков махнул тяжёлым шестопёром, и колычевского холопа сдуло с мерина. Двое других сноровисто сволокли с седла Венедикта Борисовича и стали сдирать кафтан, подбитый белым атласом.
С ним приключилось заячье беспамятство, он не закричал, а окостенел в ожидании самого страшного. Кафтан был польский, дорогой, те двое по воровской привычке, сидевшей в каждом из опричных, потянули кафтан в разные стороны. Венедикт Борисович очнулся и кинулся к ближним воротам, заколотил ногами. Вратарь не мог не слышать, но створки не шелохнулись. Грабители настигли Венедикта Борисовича, он ощутил быстрый и болезненный удар в заушье, сзади. Оборотившись, он увидел не злое, а деловито-хмурое лицо Мячкова. Крикнул:
— За что вы меня, ироды?
— С изменниками дружбу водишь, — сказал Мячков. — В доме пригрел изменника. И нас же иродами костеришь?
Он своей рукой сорвал с шеи Венедикта Борисовича немецкие часы в виде ореха в янтарной скорлупе — подарок одного посланника. А сын боярский, упустив кафтан, потянул вместе с волосами шапку из чёрной лисы.
Сквозь туман ужаса и унижения Венедикт Борисович увидел, что на другой стороне улицы собралось человек пять. Они смотрели, как бьют соседа, но не вступались. Городовой казак мелькнул праздничным колпаком и скрылся. Потом Венедикт Борисович обнаружил, что остался один.
Люди на улице смотрели, как Венедикт Борисович трясёт холопа, тот мотает окровавленной башкой, и кровь с волос летит на праздничную однорядку стольника (шёлк белый с золотом, завязки алые, пуговицы серебряные с чернью). Люди смотрели и молчали. Они были приучены молчать. У Венедикта Борисовича быстро опухали железки возле уха, а в рот неудержимо била слюна. Он ехал и плевался, ехал и плевался... Глотать не мог.
Дома его, конечно, потащили в мыльню. Дунюшка, презирая стыд, сама его напарила, натёрла травяным настоем на лампадном масле. Но даже соблазнительный вид её в намокшей, облипающей рубахе не развлёк Венедикта Борисовича. Только от животворной злости, поднимавшейся из самых недр, немного отпустило горло.
После чарки жжёного вина началась истинная мука ненависти и тщетного мечтания о том, как Венедикт Борисович доберётся до Мячкова и будет его бить, бить, бить... А слюна в рот всё натекала, Венедикт Борисович знал, что она не иссякнет, пока он не заплюёт Мячкову рожу.
Утром он взял двух вооружённых холопов и Михайлу Монастырёва, сам препоясался парадной саблей и поскакал на Арбат, к дядюшке Василию Ивановичу Умному. Больше всего на свете он желал бы встретить по дороге Мячкова с товарищами. Сдохнуть, но порубить их всех. Такой болезненной, обжигающей ненависти Венедикт Борисович не испытывал в жизни.
Умной, тревожно выслушав его, сказал:
— Ты более ко мне не езди. Завтра я еду в Слободу по вызову. Что-то Малюта выкопал про нас. Они тебе не назвали, какого ты изменника пригрел?
— Наверно, Мишке Монастырёву не могут забыть новгородские дела.
— Дай бог, чтоб так. Ежели про Неупокоя станут спрашивать, отвечай, что ушёл, не сказавшись. Да про меня — ни слова.
— Что делается, дядюшка? Куды идём? Обратно?
— По лесу блуждаем, Венедикт. Не раз ещё на ту же полянку выйдем. С виселицей.
— Ты говорил...
— Я говорил и говорю. Терпи. Ежели я завтра из Слободы живой вернусь, Мячков к тебе на карачках приползёт прощения просить. А не вернусь, молись.
Мстительный задор у Венедикта Борисовича остывал. Не его первого били и грабили посреди улицы в знак государевой опалы. Грабёж был отзвуком каких-то высоких гроз. Венедикт Борисович был просто выбран для битья, потому что оказался в последний месяц на виду. Василию Ивановичу Умному давали знать: ты на крючке, не дёргайся. Мешаешь.
Может быть, лучше дядюшке притихнуть, не подвергать Колычевых опасности? Давно ли их губили из-за покойника Филиппа.
Нет, нет и нет! Честь рода дороже жизни. Весь следующий день, пока в далёкой Слободе решалась судьба Василия Ивановича Умного, Венедикт Борисович лакомился воображением мести. Вот — кровь на охабне мясного цвета, вот двое, держа в руках кафтан на белом атласе, ползут поперёк Никольской улицы на коленях, а кто смотрел, как били, смотрят и теперь. Венедикт Борисович глядит не на ползущих, а в те, уныло смотревшие глаза. Потом велит холопам бить ползущих, а сам нагайкой полосует Злобу поперёк лица.