Ногайцы заразились общим настроением. В обед они выпили больше, чем позволил бы им Юфар-мурза. Приехав, он уже ничего не мог поправить. Ногайцы бродили по двору, нежно шептались со своими лошадьми и робко и капризно окликали Лушку Козлиху: «Мамка, пожалей!» Весна играла в них. Чтобы придать себе значение, они рассказывали Лушке, какой большой мурза приедет к ним сегодня и как они разнесут кабак по брёвнышку, если мурзу обидят. За скромность Лушки Юфар не опасался, татары её купили с потрохами, она уже оказала им немало услуг. «А Генрих Штаден?» — спросил Неупокой. Юфар промолчал.
Осип Ильин ждал почему-то не в отдельной верхней каморе, а в чистой дворянской половине кабака. Тут же сидели несколько ногайцев, сумевших убедить Штадена в своём высоком происхождении «от мурз», и пятеро дворян. Дворяне пили мало, но шумели сильно, что сразу не понравилось Игнату.
Когда Юфар вошёл, ногайцы пересели так, чтобы иметь свободу действий между его столом и дверью.
Нетрезвые ногайцы в соседней, чёрной половине завыли песню. Дворяне притихли, слушали. Юфар заговорил с Осипом о прошлом лете, когда по улицам Москвы носились, опаляя гривы, степные скакуны. Думал ли Осип, какие силы двинутся на Москву в этом году? И какой властью завладеют те русские, которые вовремя поймут, на чьей стороне сила?
Сама безжалостная история нашествий и предательств тихо говорила языком Юфара. Он вспомнил о князьях, не брезгавших получать ярлык от хана. Замкнулся круг времён, Россия снова ослабела, Орда усилилась. «За Крымом — Стамбул», сказал Юфар.
Ильин слушал Юфара тупо и недоверчиво. Воображение не позволяло ему представить полную гибель государства, разросшегося до таких пределов, что человек, стоящий рядом с властью, не в состоянии постигнуть ни её, ни жизнь народа. Татарин врал. Ища поддержки, Ильин оборотился сперва к Неупокою и Игнату, а встретив их отчуждённый взгляд, тоскливо уставился на сидевших в отдалении дворян.
Юфар извлёк из сумки три бумаги: расписки Осипа в получении денег и противень списка Передового полка, взятый у Брусленкова. Было негромко названо страшное имя Малюты. Тот долго не станет разбираться, придётся дьяку попробовать мясца. «Твои расписки, — объяснил Юфар, — я должен переслать в Бахчисарай, казнардар-аге, но он хороший казначей, он умеет считать не только деньги. Он мне простит, ежели я перешлю их в другое место. Возьми, Игнат...»
Широкие, в тёмных бугристых венах руки дьяка медленно заметались по столу. Его так откровенно перекосило, что Юфар невольно тронул нож на поясе. Душа русского человека кажется то незатейливой, корыстной, то непостижимой. Нельзя заранее сказать, что в ней созреет и взорвётся под действием страха или мучения совести.
В чистую горницу не вовремя припёрлась Лушка. Она несла корчагу с мёдом, приплясывая и напевая одну из глупых простонародных песенок о том, как «старик поехал по дрова на старухе ночью». Дворяне захохотали и стали звать Козлиху на колени. Ильин отвлёкся от чёрных угрызений, Юфар налил ему вина. Выпьет Ильин, задавит в себе первую тошноту Иуды, дальше пойдёт легче.
«Ух-ух!»— приплясывала Лушка возле дворянского стола. Двое вскочили, застучали сапогами. Они были бледны и трезвы, их невесёлые глаза не отвечали пляске. Русские пляшут странно, одни ноги веселятся у них.
Лушка разошлась и завертела задницей. Ещё двое дворян пошли плясать. В чёрной половине зашумели ногайцы — верно, поссорились с русскими мужиками. Юфар и его спутники заметили, что пляшущие отгородили их от телохранителей.
Неупокой поднялся, Лушка кинулась ему на грудь:
— Любый мой, любый! Где ты пропадал? Дай зацелую!
Только любви и не хватало Дуплеву. От Лушки пахло потом и чесноком. Руки её горели. Юфар взглянул на Неупокоя, на дверь. Если Неупокой утащит Лушку, пляска остынет, между Юфаром и ногайцами снова появится свободное пространство.
Трудно было понять, Лушка тянула Неупокоя в сени или он её. Они сбежали в знакомую каморку, топот за стенкой утихал. Присев на лавку, Лушка устало взглянула на Неупокоя. Лицо её казалось немолодым и безнадёжно грустным, какими бывают лица женщин после многих бед.
О любви она больше не заговаривала. Веселье стекло с неё, как талая вода. Не притворяясь больше ни разбитной, ни красивой (а женщины умеют, половина красавиц притворяется), Лушка выглядела жалковато, но приятно. Её хотелось приласкать, освободить от тайной тяжести.
Неупокой нагнулся к ней. Она сказала:
— Брось ты. Теперь-то уж...
— Чего — теперь?
— Как бог даст. Жди.
Неупокой не понимал её. Лушка прислушалась. Он пересел на другую лавку.
— Ю-ю-у! — заверещал кто-то в сенях или в чёрной половине. — А-ада!
И замолчал, как задохнулся. Неупокой вскочил. Он сообразил, что крикнули: «Не надо!» Так часто взывают люди, которых убивают. Если хоть малая надежда есть, они пытаются уговорить убийцу, что их не надо убивать. Ну, а уж если нет надежды, то кличут мать или скрипят зубами.
Потом раздался звон железа: сшиблись сабли. Что-то тяжёлое упало у дверей чёрного хода. Выхватив нож, Неупокой шагнул к двери. На пути его оказалась Лушка.
— Не ходи.
— Там наших бьют!
— Сейчас сюда придут, не торопись.
Ему не нравилось, как Лушка смотрела на него: прощально и без жалости. Словно увидела чумного бродяжку у дороги, надо его обойти Подальше и оставить умирать. Неупокой протянул руку, чтобы отшвырнуть её... В каморку ворвались двое дворян. В руках у них, как мокрые, блестели сабли.