В масленую неделю заключённых особенно охотно водили по городу. Часть подаяния шла в карман тюремщикам. Исайя оказался в одной из съестных лавок, где торговали блинами и вином. Лавка была набита народом плотно, до распахнутых дверей: Исайя что-то рассказывал посадским.
У всех людей срамных профессий — прорицателей, нищих и глумцов — бывает на лицах неприятная двойственность выражения, какая-то заведомая лживость и истерическое бесстыдство. Исайя всё это удачно скрывал кудлатой блёклой бородой и крепким румянцем щёк и носа, придававшим ему вид искренний, простецкий. Он, несомненно, играл: в трагических подъёмах его голоса проскальзывали насмешка и злорадство. Посадские же слышали в его повествовании то, что хотели слышать, и потому едва не плакали.
Исайя рассказывал об одной из тех нелепых московских казней времён опричнины, которые остались непонятными посаду. Когда казнили членов Боярской думы, посаду было всё понятно.
— К полудню уже семь посадских опричники сказниша! Восьмого, именем Харитона Белоулина, взяли и не могли свалить: собою бо велик, черн власы, страшен образом и кричущи ко царю стречным голосом: «Пошто еси неповинну нашу кровь излиешь?» И с грубостью глаголя, псари подскочиша пособить палачам, и отсекоша ему голову, глава же спрянула от них и язык лягщуще спрядывает от земли, труп же воссташа на ноги и начал трястисися страшно. И сбивали с ног его палачи, и никак же не могли стронить...
У сбившихся в харчевню прасолов, разносчиков, рыбных мелких перекупщиков и всевозможных мастеров в уме было одно: за что наших били? Мучительно хотелось справедливости. Невыносимо было верить в преступность власти, освящённой богом.
— Государь же, поднявши аргамака, скакаше на Неглинную, в свои хоромы. И понемногу времени, часу на шестом, от царских хоромов гонит скорый гонец и кличет зычно голосом и шапкой машет: «Государь помилова!» И, распустив оставшихся живых, палачи разошлись по домам, славя господа. Оставленный же труп сей трясся весь день и во втором часу нощи упал. Наутро мёртвых телеса упрятали по повелению царя.
Немного надо человеку, чтобы поверить в мудрую милость власти. Ибо поверить в неё — значит, найти себя в гражданском мире, который тебе не расшатать. Близились дни прощёные, людям хотелось помириться, с кем только можно. Они сочувствовали государю, в ужасе ускакавшему на Неглинную, а позже казнившему опричников Басманова и Вяземского, — сочувствовали и почти любили его. Монаху же подавали вдвойне, поили горячим вином его и стражника, в великом облегчении пили сами. За будущее. Пусть не слишком светлое, но хоть не злое.
На посаде жили не мечтатели, а реалисты.
— А вот мы продаём! — послышалось на улице.
Невольно насторожились уши покупателей и торгашей. В двери под резкую свирельку зачастила скоморошья прибаутка:
— Вот табакерка из копыт коров, которых фараон во сне видал! Вот камешек Давида, угробившего Голиафа! Струны арфы Давидовой! Ступень от лестницы в небо...
У Исайи появились достойные соперники. Народ, пресыщенный трагедией, потёк на улицу смеяться.
Освободилось место у длинного дубового стола. Дуплев велел Крице заказать блинов с икрой и провесной сёмгой. Митька охотно побежал распоряжаться. Исайя утомлённо опустил голову на стол. Затасканная шапочка-скуфья плохо прикрывала бледную лысину. Страж его подрёмывал вполглаза. Он не боялся, что Исайя убежит: как государственный преступник, монах нищенствовал в цепях.
Неупокой негромко окликнул его:
— Отец! Блинами угощу.
Исайя живо пододвинулся, придерживая цепи. На его щиколотках под оковами был проложен ногайский войлок, сырой и ветхий от хождения по улицам. Руки оставались на свободе.
— Что, тяжко тебе жить али стерпелся? — спросил Неупокой.
— Ты облегчение мне, што ли, сделаешь?
Они впервые встретились глазами. О чём-то догадавшись, монах напрягся:
— Откуда, сыне?
— Марк тебе шлёт поклон.
Исайя, истомившись по своим, должен был клюнуть на Сарыхозина.
Сквозь бороду монаха пробилась опасная улыбка:
— Пане мой милостивый! Когда ж ты его видел?
Неупокой сумбурно, чувствуя уже, что ложь не удаётся, забормотал о Вольмаре. Будто он был там по служебной надобности, встретил Тетерина и Сарыхозина, они хотели представить его князю Полубенскому, но тот уехал в Краков...
— Чего глядишь, словно я тебе дёготь от колесницы святого Илии навязываю? Не веришь мне?
— У кого иорося пропало, у того в ушах визжит, — откликнулся Исайя.
Крица принёс блины. Это дало Неупокою минуту трезвого раздумья.
— Ладно, ты ешь, — сказал он. — А то, гляди, посадят на тюремную затируху и на улицу не выведут.
— Ты, што ль, посадишь?
— Могу и я.
— Так бы и пел сначала. — Исайя не удивился, только вздохнул. — С Москвы?
Неупокой, не отвечая, ел свой блин. Кивнул Крице: ты тоже ешь.
Тюремный страж подсел поближе. Неупокой велел:
— Митя, угости служилого.
Крица проворно пересел между Исайей и стрельцом. Монах придвинулся к Неупокою. Руки его были заняты блином, цепи с грохотом поволоклись по половицам.
— В Москве о тебе вспомнили, — сказал Неупокой. — На самой маковке.
— Нехорошо, — опять вздохнул Исайя.
— Строптивых там не любят.
— Где их любят?
Пожевали. Сёмга была с обильной желтизной, жир тёк по бороде Исайи. Он был привычно неряшлив, как все надолго заключённые.