Рудак догнал возок, склонился и сказал:
— Осундарь, а лес-то твой уже!
Тоска ушла. Явилась гордая радость: своя земля! Одно из самых сильных и животворных ощущений человека. Великие князья, введя поместное владение, много способствовали искоренению этого сознания хозяина земли: поместья часто уходили в чужие руки, землю не стоило жалеть и обихаживать. Князь Друцкий, возрождая по новому указу государя вотчинное право в разорённых поместьях, вершил добро.
А за оконцем бежала мокрая Шелонская пятина — нескучная холмисто-западинная страна, озёрная, лесистая. Здесь было много издревле пашенных земель. В последний раз поддав корнем под зад возка, лес выпустил его в поле. Оно густо заросло травой. Наверно, утешал себя новый хозяин, лежало перелогом, отдыхало. Но сколько он ни ехал, не увидел ни жнивья, ни озими. Сорняк с кустарником тянулись до самой речки, а по другую сторону дороги до березняка.
Над речкой была деревня в пять домов. Дорога повернула, пошла мимо деревни, шагах в пятидесяти. Дома стояли пустоглазые, с низко надвинутыми соломенными кровлями, раздерганными ветром. Деревня выглядела мёртвой, и только лошади, почуяв в ней слабый запах человека и навоза, стали сбиваться влево. Но ездовой направил их к усадьбе.
Рудак сказал из-под накинутой рогожки:
— Нет, нас литве не взять. Придёт литва, захочет воевать, да с голоду и сдохнет.
Он заразился от Умного чёрным юмором.
Ложбина, заросшая сырым леском, отрезала от деревни господское подворье. В леске стоял туман, по сумеречному часу было совсем темно, лошади едва не поломали ноги на скользких кладках через ручей. Запущенный сад одевал склон пушистой приволокой-плащом. За садом маячил тонкий крест церковки. Венедикт Борисович перекрестился и долго смотрел на него, оттягивая минуту встречи с домом. Он почему-то представлял его разрушенным.
Бревенчатый замет был цел, ворота крепки, но не заперты. Рудак с возницей развалили створки, лошади сами устремились к пустой конюшне.
То ли сумерки сгладили запустение, то ли Венедикт Борисович готовил себя к худшему, но дом отнюдь не показался развалюхой. И все хозяйственные строения были целы: воротная изба, людская, поварня, погреба. Дом был высокий, со светлицами, подклетом и гульбищем вокруг второго яруса. В окне людской избы метнулась и со страху сгинула лучинка.
— Живы, — сказал Рудак. — Осундарь, прикажи, я их выгоню.
— Иди в дом. Огниво захвати.
Рудак поднялся на крыльцо, отворил дверь во тьму передней. Рука его сама играла ножом на поясе. Пригнувшись как для драки, он исчез. В сенях во что-то врезался, забогохульствовал, под ноги Венедикту Борисовичу потекли помои. Запахло кислым. Дом был заброшен, будто проклятый.
Рудак запалил толстую свечу, нарочно взятую с собой. По вонькой жиже с чёрными ошмётками, в которых угадывались сгнившие капустные листья, пробрались в горницу. Лампадка под образами оказалась целой. Рудак нащупал скляницу с маслом, налил в лампадку, капнул огоньком свечи.
На столе обрисовалась миска с окаменевшим творогом, три оловянных достоканчика. Хозяева перед отъездом справляли дорожный посошок... Здорово, верно, обрадовалась дворня, когда хозяин сгинул. Даже посуду не убрали, гнусные.
Рудак уже ступил на лестницу в светлицу, когда крыльцо заскрипело и в сенях что-то затопотало, задышало шумно. В горницу вкатилась низенькая баба с ужасно выпученными глазами, похожая на карлицу. Но когда она сунулась поправлять лампадку, оказалось, что она просто бегала на полусогнутых ногах, невидных иод широким подолом из грязной крашенины. К ручке боярина она не решилась подойти и проявила своё усердие внезапным воплем:
— Срамницы, где вы? Осундарь приехал!
В заднем чулане послышалось визгливое «ах!» и кто-то упал с полатей. Дверь приоткрылась, мелькнуло белое... Рудак храбро кинулся к чулану, но пучеглазая загородила дверь:
— Ты што! Осундарево добро.
Венедикт Борисович заглянул в чулан. Там оказались две девицы, не по-вечернему заспанные и неожиданно прелестные в своих просторных нижних рубахах. Наконец на Венедикта Борисовича пахнуло жизнью. Запах жизни был густоват, но лица были юные, испуганные и любопытные, чего-то смешного или страшного ожидающие. Голодноватые, конечно. Однако, как ни мордуй, ни истощай природу, найдёт она время и каплю сил, чтобы хоть коротко расцвесть и соблазнить... Венедикт Борисович отвёл глаза от вырезов рубах и плотно, как на погребе с вином, захлопнул дверь.
— Ты кто такая? — спросил он пучеглазую.
— Я баба новожилочка, — хихикнула она. — Зовусь Лягвой. Служу ключницей да назирательницей.
— Что же ты назираешь?
— А девок!
Дожили: девки назора требуют.
— Где прочие дворовые? Истопник?
— Все, осундарь, в людской, никто не разбежался. Да и куды бежать? С голоду пропасть?
Так зови борзо, чтобы убрали да топили печи! Пошли наверх, Рудак.
Они поднялись в светлицу. Здесь жить Дунюшке. По лавкам валялись рублёвые полушубки, на полу волчья шкура, под лавкой глиняный жбан с прокисшей и высохшей бражкой. Отовсюду воняло остро, по-чужому. Мыть, мыть и мыть...
— Тьфу, я бы в поле ночевал, — возмечтал Рудак. — Поставил бы шатёр, на ветерке вольно.
— Чтобы я у своих ворот во поле спал! Языками вылижут хоромы, тунеядцы!
— Уже забегали.
В оконце, затянутое тусклым мусковитом, стали видны огни. Возле сарая завозился истопник. В светлицу вошли две пожилые бабы, искоса поклонились, подоткнули подолы и замелькали нежной подколенной кожей.