Он создал такую власть, то есть такую оборону против своего народа, что ни посадские, ни задурившие служилые, ни крестьяне не мыслили сопротивляться ей.
Иван Васильевич только опасался, что с отменой опричнины кое-кому могло почудиться, что эти скрепы сняты. Особенно опасно непокорство среди служилого сословия. Два года было тихо.
Но вдруг, по возвращении из Новгорода в Москву, Ивану Васильевичу опять пришлось заняться изменным делом.
Странные вести шли с Оки. По отзывам служилых, там Воротынского только не носят на руках. Проникли слухи о каком-то поминании павших, где вместо государя пили здоровье князя-воеводы. Иван Васильевич, чувствительный к малейшему оттенку недоброжелательства, угадывал сгущение нелюбви к себе в Береговом войске. А тут ещё случилось и вовсе неприличное.
Донковский воевода Василий Грязной попал к татарам в плен!
Известию поверили не сразу. Донковский воевода — не дозорщик. Выяснилось, что казаки, сопровождавшие его, ушли целёхоньки, а под Грязным будто убило аргамака. На южных рубежах высвечивался явный непорядок.
Тем временем на Серпуховской дороге, в колодце одного заброшенного яма, был найден труп. Он был уже попорчен сильно, однако по дешёвому кольцу с собачьей головой угадывался кто-то из опричных. Возможно, человек Грязного. Дело сперва попало главе Разбойной избы Василию Щелкалову. Тот, догадавшись о подоплёке, отдал его Умному-Колычеву.
Умной был занят посольскими делами и не придал значения докладу Щелкалова. Тогда Василий Яковлевич подстраховался: подал письменную «память» Дмитрию Ивановичу Годунову. Тот отвечал за безопасность государя. Вопрос безопасности царя всплывал, если убитый был тем, о ком догадывался Щелкалов.
В отличие от Колычева, Годунов рьяно озаботился расследованием. Он угадал болезненное внимание царя ко всему, что можно было связать с Береговым войском и упущениями князя Воротынского.
Скоро в столицу вызвали для объяснений воевод Одоевского и Морозова. Они, как водится, валили на начальника. Пока приказные записывали их путаные речи, Дмитрий Иванович послал людей в Донков и Серпухов. Мало-помалу те вышли на слободку Высоцкого монастыря, один из иноков проговорился, что Грязной искал у них писца. Писец потом пропал — игумен сокрушался, будто послал того за рыбой, и инок сгинул с монастырскими деньгами.
Для привлечения к суду первого воеводы Берегового войска было так мало прямых улик, что в упущениях по службе решили обвинить только Морозова, Одоевского, Хворостинина. Воротынскому приписали нелепое покушение на жизнь государя с помощью ворожбы. Вряд ли нашёлся хоть единый человек, который этому поверил. Все понимали, что дело не в статье Судебника.
В августе Воротынский и Хворостинин были отозваны в Москву.
Чем старше становился Иван Васильевич, тем тяжелее переносил участие в допросах. Но чем он становился опытнее, тем яснее видел, что не сумеет достигнуть главной цели жизни, не принося страданий.
Меньше других ему хотелось мучить князя Воротынского. Тот первым крикнул ему когда-то: «Государь, Казань наша!» Именно «наша», а не «твоя», как выразились бы опричные прихлебатели.
Иван Васильевич сумел внушить себе, что сам желает князю гибели. Но если бы он вдумался, то обнаружил множество людей, которые не примирились бы с прощением князя. Сотни детей боярских всё ещё надеялись, что государь за них, против бояр. Опасно было обмануть их веру, как и не оценить ретивость Годунова, чтобы он впредь её не потерял.
Воротынский лежал на скамье рядом с жаровней, полной углей. Товарищ пыточного мастера подбадривал огонь кузнечным мехом. В подвале было угарно и пахло земляным полом. Судя по опалённой сбоку бороде, Годунов уже подпёк князя, испытал на боль. Мастер с клещами ждал знака государя. На мастера, а не на государя косился Воротынский в какой-то тошной панике.
— Покаялся бы ты, Михайло, без мук, — сказал Иван Васильевич.
Михаил Иванович, оторвав глаза от мастера, заговорил о том, что с детства был воспитан в чистой вере и с отвращением относился к чародейству. Главное обвинение было — в волхвовании. Но он не верил в возможность оправдания, поэтому речь его была не страстна и не убедительна. Иван Васильевич со скукой пропускал его слова мимо ушей.
Князь Воротынский хотел скорее умереть. Он видел в смерти исполнение обета. Предопределённость смерти примиряла его со всем, кроме пытки. Он думал, что у него сильное сердце, он долго не потеряет сознания от боли.
— Наложи, — уныло произнёс Иван Васильевич.
Старик, валявшийся на загаженной скамье, мучил его неразумной жалостью. Иван Васильевич не мог себе позволить поддаться ей. Он вспомнил своё послание Сигизмунду, написанное от имени Воротынского, — о том, что и Адам в раю не был свободен... Свобода воли государя мнима. Наибольшую свободу он испытывал в состоянии злобы, оно удивительно совпадало с тайными намерениями окружавших его людей, они понимали гневного государя лучше, чем доброго. Как будто это была их злоба, а он только провозглашал её... Иван Васильевич сумел возненавидеть старика на лавке. Только зрачки его дрожали, когда пыточный мастер наложил клещи на запястье Воротынского.
Тот сказал: «А!» — как ребёнок, которому вытягивают занозу, и он предупреждает: больно, больно! И в то же время: тяните, я пока терплю, только недолго! Второй такой же негромкий возглас внезапно перешёл в старческий визг. Иван Васильевич, привыкший к дурному реву здоровых мужиков, который говорил не только о страдании, но и о силе глотки и желания жить, весь передёрнулся.