Канули в невозвратное свирепые пьянки в Слободе. Малюту погубили, сунули под пулю. Опричных разогнали. Случайно, недосмотром Грязного и Скуратова, уцелевшие бояре Колычевы вцепились в царскую столешницу, покрытую той самой самобранкой, которая из общей российской скудости вытягивает изобилие для немногих. Большое дело было загублено. Пройдёт несколько лет, и государь опомнится. Но будет поздно: кости Василия Грязного степные волки обгложут, вороны сердце расклюют... Снова обильно, облегчённо хлынули слёзы. Василий поднял к солнышку лицо. Ему хотелось помолиться за кого-то, кому-то не припомнить зла, чтобы ему, Василию, тоже зла не поминали. Сейчас он с князьями выпьет и помирится навек.
Ему служить под их началом.
Проехав Воскресение-у-Молодей, отряд остановился. Ещё в Москве договорились обедать здесь, помянуть павших. Князей томила боевая ностальгия. Всё тягостное, мучительно неопределённое в событиях годовой давности отсеялось милосердной памятью. Осталось ощущение победы и то чувство единства мысли, убеждений и дела, которое всегда сопровождает воспоминания о войне.
Обед на оправдал надежд Грязного. Во-первых, сесть ему возле Воротынского и даже Хворостинина не удалось. Их обступили ближние дворяне, дети боярские из самых верных. Второе — среди людей, участвовавших в битве, Василий чувствовал себя унизительно чужим. Ему аукались вольготные деньки, отсиженные в Новгороде. Он знал, что воевал бы не хуже любого, но как теперь докажешь? Грязной стал было задираться, однако ветераны Молодей быстро его окоротили. Недобро стихнув, он стал прислушиваться к разговорам.
Грубую холстяную скатерть кинули на траву. Горой сложили хлебы. Русское жжёное вино подали в глиняных жбанах, всем одинаковое, без чинов. Вяленое мясо и провесная рыба, еда скитальцев и военных, тоже лежали грудами — тянись, бери по знаку старшего.
Князь Воротынский пролил на землю половину кубка, омочил хлеб: первую чару выпили за мёртвых. Крепкие зубы захрустели луком и капустой, сдобренной конопляным маслом.
Вторую, как и полагалось в этом особом случае, князь Воротынский вознёс за государя. Вдруг Дмитрий Хворостинин, чинно жевавший луковое пёрышко, сказал:
— Я выпью за тебя, князь.
В его звонком, хотя уже и сипловатом голосе послышалась слеза — та молодая, нетерпеливая, недобрая слеза, какую исторгает уколотое первой обидой сердце.
Князь Дмитрий был молод, честолюбив и смел, то есть неосторожен. Опытный Воротынский, знакомый и с опалой, и с тюрьмой, возмутился:
— На рожон лезешь и других тянешь, Димитрий! За государя пьём!
Хворостинин опомнился, но ближние дворяне закричали:
— Государь наш Михайло Иваныч! То твоя победа! Да князя Димитрия. Воевода, государь, за тебя!
И покатилось величание. Русскому человеку трудно остановиться, если он начал кого-то величать. Уже и чувство меры, и внутренняя усмешка подсказывают: «Хватит, переквасил!»--а губы, обожжённые вином, сами кричат: «Воевода нарочитый, изящен и удал зело!» Душе, не избалованной любовью, жалко расстаться с умилением. Так мало в жизни взаимной искренней приязни. Но было в этом величании и другое: опасное и оскорбительное для государя противопоставление. Его мгновенно уловил Грязной.
Служа в опричнине, Василий верил, что нет службы почётнее, и в добрые минуты — они случаются у палача — немного жалел детей боярских, служивших у бояр или митрополита. Им в жизни не повезло. Они вызывали у Грязного сословное сочувствие, в отличие от бояр. Бояре представлялись ему вражеским станом в русском государстве. От них все беды и измены, а главное — бедность детей боярских.
То, что Грязной услышал в величании, вовсе не объяснялось одним нетрезвым подхалимством. Воротынского окружали искренне преданные люди. Их объединяло дело, опасное и тяжёлое. Рассчитывая только на себя, они желали, чтобы государь иначе считался с ними, чем с холопами. «Изменники», — нашёл Василий слово.
Он понимал неполноту определения. В том, что он называл изменой, светилось что-то привлекательное, как добродушно-возмущённая улыбка старика во главе стола, свобода обращения к нему... Не было страха и оглядки, обычных в Слободе. И не рабы сидели вокруг, а люди, на которых можно положиться, как на свободных, понимающих свою ответственность людей.
Всё это Василий не формулировал и вряд ли ясно сознавал. Он только услышал где-то в глубине предательский укол зависти. Как за мельхан, останавливающий кровь, он ухватился за оловенник с брагой.
Если бы в эту минуту к нему обратился Воротынский или его оружничий, завёл бы разговор, как со своим, приветил бы, кто знает, как пошла бы дальше жизнь Грязного. К нему никто не обратился. Соседи по столу заметили, что Грязной не сразу выпил браги и в какой-то прозрачной дрёме закоснел с открытыми глазами.
Ему привиделись охотники. Государь гнал зайца и смеялся над Грязным. Охотники орали: «Поле, поле!»
Вдруг все вскочили и стали торопливо собираться. Князь Воротынский предложил обойти поле битвы, вспомнить её кровавый ход. С полными оловенниками и корчиками в руках пошли от тенистой речки Рожая к линии гуляй-города и далее по этой линии, по смертному кольцу, где щедро гибли чужие и свои.
Кровь смыло осенними дождями, замыло в землю талыми водами и вытянуло к солнцу стеблями травы. Корпия и кровавое тряпье истлели, остатки растащили птицы на утепление гнёзд. Остались колеи под самыми тяжёлыми щитами гуляй-города, ямы, где добывали воду, а на укромном склоне долины, в ивовом лесочке, — прикопки ногайцев, их разовые отхожие места, для коих они всегда таскают с собой лопатки.